Внизу на площадке собрался митинг. Пришли крестьяне, евреи и кожевники из предместья. Над ними разгорелся восторженный голос Винокурова и нежный звон его шпор. Он говорил им о втором Конгрессе Коминтерна, а я бродил вдоль стен, где нимфы с выколотыми глазами водят старинный хоровод. Потом в углу, на затоптанном полу нашел обрывок пожелтевшего письма. На нем вылинявшими чернилами было написано: Berestecko, 1820. Paul, mon bien aime, on dit que l'empereur Napoleon est mort, est-ce vrai? Moi je me sens bien, les couches ont ete faciles, notre petit heros acheve sept semaines*1...
/*1 Берестечко. 1820. Поль, мой любимый, говорят, что император Наполеон умер, правда ли это? Я чувствую себя хорошо, роды были легкие, нашему маленькому герою исполнилось уже семь недель...
А внизу не умолкает голос военкомдива. Он страстно убеждает озадаченных мещан и обворованных евреев:
- Вы - власть. Все, что здесь - ваше. Нет панов. Приступаю к выборам Ревкома.
КОНКИН.
Крошили мы шляхту по-за Белой-Церковью. Крошили вдосталь, аж деревья гнулись. Я с утра отметину получил, но выкомаривал ничего себе, подходяще. Денек, помню, уже к вечеру пригибался. От комбрига я отбился, пролетариату всего казачишек пяток за мной увязалось. Кругом в обнимку рубаются, как поп с попадьей, юшка из меня помаленьку капает, конь мой передом мочится... Одним словом - два слова...
Вынеслись мы со Спирькой Забутым подальше от леска, глядим - подходящая арифметика... Саженях в трехстах, ну, не более, не то штаб пылит, не то обоз. Штаб - хорошо, обоз - того лучше. Барахло у ребятишек пооборвалось, рубашонки такие, что половой зрелости не достигают.
- Забутый, - говорю я Спирьке, - мать твою и так, и этак, и всяко, предоставляю тебе слово, как записавшемуся оратору, ведь это штаб ихний уходит...
- Свободная вещь, что штаб, - говорит Спирька, - но только ты протекаешь, а мне своя рогожа чужой рожи дороже. Нас двое, их восемь...
- Дуй ветер, Спирька, - говорю, - все равно я им ризы испачкаю, - помрем за кислый огурец и мировую революцию...
И пустились. Было их восемь сабель. Двоих сняли мы винтами на корню. Третьего, вижу, Спирька ведет в штаб Духонина для проверки документов. А я в туза целюсь. Малиновый, ребята, туз, при цепке и золотых часах. Прижал я его к хуторку. Хуторок там был весь в яблоне и вишне. Конь под моим тузом, как купцова дочка, но пристал. Бросает тогда пан генерал поводья, примеряется ко мне маузером и делает мне в ноге дырку.
- Ладно, - думаю, - будешь моя, раскинешь ноги.
Нажал я колеса и вкладываю в коника два заряда. Жалко было жеребца. Большевичок был жеребец, чистый большевичок. Сам рыжий, как монета, хвост пулей, нога струной. Ликвидировал я эту скотину. Думал, живую Ленину свезу, ан не вышло. Рухнула лошадка, как невеста, и туз мой с седла снялся. Подорвал он в сторону, потом еще разок обернулся и еще один сквозняк мне в фигуре сделал. Имею я, значит, при себе три отличия в делах против неприятеля.
- Исусе, - думаю, - он, чего доброго, убьет меня нечаянным порядком.
Подскакал я к нему, а он уже шашку выхватил, и по щекам его слезы текут, белые слезы, человечье молоко.
- Даешь орден Красного Знамени, - кричу, - сдавайся, ясновельможный, покуда я жив...
- Не моге, пан, - отвечает старик, - ты зарежешь меня...
А тут Спиридон передо мной, как лист перед травой. Личность его в мыле, глаза от морды на нитках висят.
- Вася, - кричит он мне, - страсть сказать, сколько я людей кончил. А ведь это генерал у тебя, на нем шитье, мне желательно его кончить.
- Иди к турку, - говорю я Забутому и серчаю, - мне шитье его крови стоит.
И кобылой моей загоняю я генерала в клуню, сено там было или так. Тишина там была, темнота, прохлада.
- Пан, - говорю, - утихомирь свою старость, сдайся мне за ради бога, и мы отдохнем с тобой, пан.
А он дышит у стенки грудью и трет лоб красным пальцем.
- Не моге, - говорит, - ты зарежешь меня, - только Буденному отдам я мою саблю.
Буденного ему подай. Эх, горе ты мое. И вижу - пропадает старый.
- Пан, - кричу я и плачу и зубами скрегочу, - слово пролетария, я сам высший начальник. Ты шитья на мне не ищи, а титул есть. Титул, вот он - музыкальный эксцентрик и салонный чревовещатель из города Нижнего... Нижний город на Волге-реке...
И бес меня взмыл. Генеральские глаза передо мной, как фонари мигнули. Красное море передо мной открылось. Обида солью вошла мне в рану, потому вижу, не верит мне дед. Замкнул я тогда рот, ребяты, поджал брюхо, взял воздуху и понес по старинке, по-нашенскому, по-бойцовски, по-нижегородски и доказал шляхте мое чревовещание.
Побелел тут старик, взялся за сердце и сел на землю.
- Веришь теперь Ваське эксцентрику, третьей непобедимой кавбригады комиссару...
- Комиссар? - кричит он.
- Комиссар, - говорю я.
- Коммунист? - кричит он.
- Коммунист, - говорю я.
- В смертельный мой час, - кричит он, - в последнее мое воздыхание, скажи мне, друг мой, казак, - коммунист ты или врешь?
- Коммунист, - говорю я.
Садится тут мой дед на землю, целует какую-то ладанку, ломает на-двое саблю и зажигает две плошки в своих глазах, два фонаря над темной степью.
- Прости, - говорит, - не могу сдаться коммунисту, - и здоровается со мной за руку, - прости, - говорит, - и руби меня по-солдатски...
Эту историю со всегдашним своим шутовством рассказал нам однажды на привале прославленный Конкин, политический комиссар N...ской кавбригады и троекратный кавалер ордена Красного Знамени.
- И до чего же ты, Васька, с паном договорился?
- Договоришься ли с ним. Гоноровый выдался. Покланялся я ему еще, а он упирается. Бумаги мы тогда у него взяли, какие были, маузер взяли, седелка его, чудака, и посейчас подо мной. А потом вижу - каплет из меня все сильней, ужасный сон на меня нападает, и сапоги мои полны крови, не до него...
- Облегчили, значит, старика?
- Был грех.
ЧЕСНИКИ.
Шестая дивизия скопилась в лесу, что у деревни Чесники и ждала сигнала к атаке. Но Апанасенко, начдив шесть, поджидал вторую бригаду и не давал сигнала. Тогда к начдиву подъехал Ворошилов. Он толкнул его мордой лошади в грудь и сказал:
- Волыним, начдив шесть, волыним.
- Вторая бригада, - ответил Апанасенко глухо, - согласно вашего приказания идет на рысях к месту происшествия.