Этот камертон, определявший степень доверия к источнику информации, политиздатовская методология и математическое образование помогали мне строить целостную картину. Это была настоящая научная работа, и делал я ее с азартом, но это был холодный азарт исследователя. Я просто не выносил, когда что-то с чем-то не сходилось и причина чего-либо была мне неизвестна. С таким же азартом я отлаживал программы для ЭВМ, с таким же азартом вычитывал у мудрецов всех времен непротиворечивую цель человеческой жизни. Все, что я получал, выводил и классифицировал, было лишь информацией: фактами и фактиками; положениями, временно взятыми за аксиому; утверждениями, доказанными или ждущими доказательств; несоответствиями, требующими разрешения; гипотезами; и т. д. Информацией. И только.
Постарайся ладони у мертвых разжать и оружье принять из натруженных рук
Дверь моего научного кабинета распахнулась, в лицо ударил снег, сырой ветер взвихрил бумажки: я услышал «Баньку» Высоцкого.
Что-то прорвалось где-то, и ОНИ (бабушка и дед) стали мною (или я ими). Это я говорил «Деечка, к твоему дню рождения я вернусь». Это мои дети оставались одни в пустой квартире. Это я стоял по трое суток на допросах. И в переполненном трюме, по которому в порядке шутки прошлись очередью, тоже был я, и это на меня навалился чей-то труп, с застывшим недоумением в глазах.
В те времена уже не публиковались подробности лагерного быта (точнее, и ЕЩЕ не публиковались, учитывая нынешнюю периодику). Но я читал воспоминания о немецких концлагерях и голос-камертон подсказывал мне, что в наших разве что меньше было порядка и утилитаризма. Вряд ли наши охранники набивали матрацы волосами — для них ЗК были человеческим материалом, не годным даже на это. Словом, недостатка в подробностях я не испытывал, и эти подробности стояли передо мной постоянным кошмаром. Да так, что я стал кричать по ночам. А ОНИ перед самым сном приходили ко мне и рассказывали, рассказывали… Слов не было, я понимал и так.
И я понял вдруг, что души умерших существуют в беспробудном мраке, пока о них не вспоминают. А когда о них вспоминают, они оживают и готовы помочь и сказать нечто важное, что они знали или что они узнали ТАМ. Они существуют во мраке и ждут, чтобы их вспомнили, а живые не догадываются. Вот когда умрут, хватятся…
А я помнил о НИХ постоянно. И ОНИ постоянно были со мною. И я стал поэтому смотреть на свою жизнь ИХ глазами. Я явно не оправдал их надежд, И ОНИ смотрели на меня с укором, но они же давали мне силу — ту, которая была у них и которой до этого не было у меня.
Звено в цепи порвалось, но ОНИ дотянулись. ОНИ — цельные и здоровые, заполняли изношенную мою душу. Теперь нас было трое, и перевес был на нашей стороне.
Тогда же в мое сердце вошла ненависть. Впервые в жизни это была белая холодная ненависть, а не красная и дрожащая. Поэтому не стал я разыскивать доносчиков, следователей и охранников, чтобы изжарить их на медленном огне. Я понял, что отомщу только тогда, когда сделаю труд этой своры напрасным. Вы хотели сделать нас винтиками? Нате выкусите.
Борьба вообще должна быть ЗА ЧТО-ТО, а не ПРОТИВ КОГО-ТО. Борьбой ПРОТИВ опускаешься до уровня противника и перенимаешь его методы. Борьба ЗА создает подъемную силу.
…Савватий Андреевич, директор детдома, заметил, что девочки разбились на два враждующих лагеря. Драки шли не до первой кровянки, а всерьез. В одной группе были дети «врагов народа», в другой — «нормальные» сироты.
Савватий Андреевич поставил в холодную пустую комнату голую кровать и запер в этой комнате двух предводительниц. К утру они уснули на голой сетке, обняв друг друга. Так было теплее.
Приспичило и припекло… Мы не вернемся, видит бог!
— Давай выпьем за него! — сказал мне в меру пьяный гражданин.
— Давай! — сказал я. Непонятно за кого и непонятно с кем, но хуже уже не будет. И зачем только пошли мы отмечать день рождения матери в ресторан. Сугубо семейный праздник. Не по душе мне было натужное ресторанное веселье, вышедшие на вечернюю охоту женщины с бокалом сухого и тоскливыми глазами, мужики-однова-живем и разный мелкий люд, раскрасневшийся от приобщения к шикарной жизни. Стоило вглядеться, и проступала в каждом пирующем растерянность, жалкость и потому я старался не смотреть по сторонам, и прожевывал на тридцать три раза зимний салат.
В меру пьяного гражданина я увидел не сразу: сначала едва не в нос мне въехала рюмка, двигавшаяся в пространстве по кривой, которую я не взялся бы описать при помощи известного мне математического аппарата. Затем обозрел я довольно интеллигентную руку, держащую эту рюмку, а уж потом поднял глаза и увидел гражданина во всей красе. Гражданина я узнал — до этого он сидел за соседним «семейным» столом. Сегодня вообще, похоже, было много семейных праздников — многие столы были сдвинуты.
— Вот мы все, — сказал гражданин и, сделав широкий жест рукой, смахнул бокал с красным вином. — Вот мы все — последняя надежда страны. Мы помним! — и он надолго замолчал. — При НЕМ порядок был.
Потрясенно смотрел я то на него, то на «семейные» столы. Пятно ра сплывалось на скатерти, и почудилось мне, что не вино это вовсе, и, зажав ладонью рот, бросился я к выходу. И долго потом, вывернутый наизнанку, умывался холодной водой.
Кому отмечать ИХ дни рождения, думал я. Если мы не знаем ничего. Если ИХ стерли с лица земли, не оставив ни надгробья, ни писем, ни вещей: фотографии и те сожжены родственниками, осталось случайно штуки три. ИХ стерли, а мы тем временем пьем за него.
Вот так и начался этот сугубо частный детектив. Но я не в тот же день поехал в Новосибирск. Я знал цену своим порывам. Такие вещи нельзя бросать на полпути. Их нельзя делать по обязанности и доделывать через силу. Их надо делать только тогда, когда не делать их невозможно. Так бывает, когда, например, любишь женщину. И есть только один способ жизни — с ней. Все остальное — способы смерти. Длительной или мгновенной, но смерти.
Нет, ребята, все не так…
После невероятного везения в ТЮЗе и долгожданной удачи в горархиве я целый год отрабатывал ложные следы. Я пытался выйти на паспортный стол (мы жили возле парка Кирова, говорила мать), на Воронежское управление МВД (судила воронежская тройка, вспомнила мать), на музей оркестра радиокомитета (оказалось, что музей — оркестра народных инструментов, а дед, видимо, дирижировал симфоническим. «Ну, а почему ты уверена, что он дирижер?» — спрашивал я. «Я же помню — он стоит и дирижирует!»).
Потом сезам вдруг открылся, и в течение дня я законспектировал личные дела Н. И. Клюкина и Т. Г. Гиргилевич.
Итак, он родился 19 мая 1904 года, а она — 29 апреля 1906. Но это означало, что в 1917 году они были детьми, и никакого революционного прошлого у них не было и быть не могло. Они просто не принадлежали к тому поколению, которое у нас всегда ассоциируется с легендарными подвигами. Они пришли позже.
Харбин, в частности, объяснился совсем прозаически. По легенде, аристократическая семья Гиргилевич оказалась в Харбине в эмиграции, и моя бабушка порвала со своим буржуазным прошлым и ушла в подполье. На деле же семья учителя Григория Демьяновича Гиргилевича оказалась в Харбине еще в 1911 году, и это был обычный перевод из Екатеринослава (Днепропетровска). В 1929 году, во время конфликта на КВЖД, семья действительно распалась. Григорий Демьянович с дочерью уехал в Читу, а его жена — в Америку. Там она в конечном счете стала владелицей гимназии и жила очень даже неплохо; во всяком случае, регулярно отправляла дочери посылки. Они-то, скорее всего, и сыграли роковую роль: разве могли идейные соседки Тамары Григорьевны удержаться от доноса при виде ее буржуазной одежды? Так или не так, но из партии бабушку исключили именно за связь с классово чуждым элементом.