Марина вспыхнула, но каприз прекратила.
- Такое великолепие! Столько лиц! Я до сих пор не пришла в себя! сообщила она инокине Марфе, поклонись ей с порога по-русски смиренно, до земли.
Инокиня Марфа смотрела на нее, не мигая. Марина тоже попробовала не мигать, но в глазах началась резь, она прослезилась и не замедлила пустить эти свои слезы упрямства в дело:
- Я плачу от счастья видеть вас, мама!
Марина говорила на смеси русского и польского и скрашивала свои ошибки беспомощною улыбкою. Но она видела, вся ее ласковая неумелость, доверчивая покорность, все впустую. Инокиня Марфа смотрит на нее будто кошка на мышь: "Играйся, играйся! Как наиграешься, я тебя съем!"
Марина поспешила вернуть лицу пристойный холод.
Глаза ее заблистали стеклянно, еще более стеклянно, чем у инокини. Гордость стянула губы в полоски, в лезвия.
Она вдруг сказала:
- Я понимаю, как трудно вам, живя в Кремле, быть молитвенницей. После нашей свадьбы переезжайте в Новодевичий монастырь. Вам ведь уже не надобно будет печься о сыне. Я сама позабочусь о его покое и счастье. С вашего благословения.
Инокиня Марфа не проронила ни слова в ответ. И, не зная, как поступить, чтобы достойно покинуть келию свекрови, Марина в панике опустилась на стул перед вышиванием. Это был почти законченный "воздух", запрестольная пелена с изображением Евхаристии.
Марфа, не отпуская невесту ни на мгновение своим остановившимся, жутким взором, молчала.
-Я привезла вам подарки! - встрепенулась Марина.- Чудесные вышивки. Я вам пришлю. - И совершенно расцвела: - Меня же портные ждут! Надо успеть пошить платье!
Вспорхнула, чтоб лететь и не возвращаться под эти взоры.
- Благодарю за прием! - губы совершенно исчезли с лица, хоть как-то ответила на унижение.
- Он не мой сын, - сказала вдруг Марфа.
Марина кинулась к дверям, будто не слышала. Нога в ступне подвихнулась, больно сделалось очень, по не вскрикнула, не остановилась, не повернулась.
В келий служанка осмотрела ногу: не опухла, боли не было, следов вывиха тоже.
- Она колдунья, - сказала Марина. - Пошли за обедом. Я не желаю умереть с голода.
Оказалось, обед уже давно кончился. Нужно было ждать ужина.
А на ужин принесли пироги с капустой и с репой. Марина надкусила тот, что был с капустой, и замерла от омерзения.
- Я не могу есть такую пищу! - прошептала она и залилась горючими слезами.
О бедственном положении несчастной невесты было доложено гофмейстеру Стадницкому. Стадницкий явился к царю, царь послал за поварами к тестю. Повара явились, для них открыли царские кладовые, и пошла стряпня!
Пока монашенки отстаивали вечерню, в монастырь чредой в черных монашеских рясах вошли многие люди.
Марина со служанкою сидели за занавескою на кровати. А в келий меж тем творилась безмолвная и почти беззвучная сказка. Люди в черном устилали пол коврами, лавки сукнами, на столе явилась белая скатерть, на скатерти напитки и яства, источающие запахи кухни Вавеля. Наконец, были внесены великолепные серебряные канделябры, комната наполнилась сиянием, и в этом сиянии, как пламенный ангел, возник император Дмитрий.
Он стал перед богинею своею, вознесшей его столь невероятно высоко, на колено и целовал ее руки так бережно, так нежно, как прикасаются губами к лепесткам цветов. Грудь Марины волновалась, она шептала что-то бессвязное, ласковое.
Не отпуская ее рук из своих, он сказал:
- Это первый миг за многие уже годы, когда я живу искренне. Вся остальная моя жизнь - скоморошье бесовство.
Он повел ее за стол. И она, наголодавшись, ела так вкусно, что и он, знавший меру в еде и питье, пил и ел, и не мог ни насытиться, ни наглядеться на любимую.
- Ты есть моя судьба! - воскликнул он в порыве откровения. - Клянусь, каждый твой день, прожитый на этой земле, на моей земле, которая уже через несколько дней станет нашей землею, землею детей наших, потомков наших будет для тебя прекраснее самых счастливых твоих сновидений.
Он ударил в ладоши, и в келию вошли музыканты.
Под музыку сколь тихую, столь и волнующую начались танцы дев. Они являлись с каждой новой мелодией в одеждах более смелых и вдруг вышли в кисее с подсвечниками в руках. Танец был мучительно сладострастен.
- Как это грешно! - прошептала Марина, бледнея и обмирая.
- Этому танцу моих танцовщиц обучил иезуит Лавицкий. Так развлекали папу римского Александра, кажется...
Девы поставили светильники на пол и, обратясь к пирующим спиною, склонялись над свечами и гасили по одной свече. Снова круг, наклон, и еще одна свеча меркнет.
- Остаток ночи я проведу у тебя, - прошептал Дмитрий Марине.
- Но это невозможно!
- Отчего же невозможно?
- Это монастырь, - и засмеялась, утопая в глазах соблазнителя, и чуть не застонала. - Но ведь надо будет показывать боярыням мою рубашку!
- Экая печаль. Курицу зарежем.
И смеялись, заражая друг друга, смеялись, пока не опустела келия.
Тогда снова стали они тихи и серьезны и посмотрели глаза в глаза, и было то мгновение в их жизни мгновением доверчивости и одного счастья на двоих.
Люди Шуйского разносили слухи о поругании Маринкой и расстригой святого места. Рассказывающий крестился, слушающий плевался. Вся Москва плевалась.
А слухов все прибывало, один пуще другого.
- Сретенский потешный городок, думаешь, для чего? - шептали шептуны. Для чего пушки туда свезли?
Соберут народ на потеху, да и перестреляют всех! Вот для чего! Все боярские дома - полякам, все монастыри - полякам. Монахинь замуж будут выдавать. Вот как у расстриги с Маринкою задумано!
Хоть верь, хоть не верь, но Мнишеку уже отдали дом Бориса Годунова. Все пригожие дворы в Китай-городе да в Белом городе отведены под постой полякам. Даже Нагих из домов повыгоняли. Дескать, на дни свадьбы. А коли дома понравятся? Москва понравится? Житье на русском горбу понравится? Ведь не уйдут!
Третьего мая в Золотой палате государь всея Руси принимал Юрия Мнишека, его родственников и великих послов короля Сигизмунда, которые должны были представлять его величество на свадебных торжествах.
Самую замечательную речь на этом приеме произнес гофмейстер Марины пан Станислав Стадницкий.