Брось. Опять рисовка. Не нужно злиться. Жизнь — все-таки неплохая вещь. Радость открытия. Общение с любимой. Сигарета. Беседа с другом. Неважно, что все это — только изменение молекул и атомов в нервных клетках, образующих какой-то центр удовольствия в подкорке.

Как жить? Чтобы радости было больше, а горя меньше? Как Примирить это с материализмом? Чудак. Тебе эти вопросы уже ни к чему.

Нет. Теперь-то мне только и думать об этом. Отпала масса забот: как написать книгу, покрасоваться перед коллегами, купить новый костюм.

Хорошо. Потом. А пока нужно еще подумать над этой «Запиской», чтобы потом поговорить с Юрой о реализации бессмертия. Почему не попробовать?

Сижу, думаю. Об анабиозе и многом другом.

Уже три часа. Пойду поищу его. Лучше бы, если бы другие не видели. Сепаратные переговоры в коллективе не одобряются. Взять «Записку».

Наверное, он в мастерской. Послать кого-нибудь? Нет, сам.

Наша лаборатория разбросана по всему зданию. Следы агрессивной политики: по мере развития работ отвоевывали новые и новые комнаты. Иван Петрович жался, жаловался, но уступал. Как же, «кибернетические методы, прогресс». Мы тоже произносили красивые фразы.

Иду длинными коридорами. Народ собирается домой: двери в комнаты открыты, видно, как одеваются. Слышны прощальные слова. Кое-где еще висят таблички «Идет опыт. Не входить». Просто забыли снять.

Что-то немного страстности вижу я в наших ученых: после трех часов институт пуст. Наука делается в рабочее время — «от и до». Разговоры тоже входят сюда.

А мои сидят. Любят, правда, потом пожаловаться, что «ах, они перерабатывают», «вы нас эксплуатируете».

Наконец добрался до цели. Болит под ложечкой. Подсознательно я все время прислушиваюсь к своему телу. Так и будет теперь: одно болит, другое. Все органы заговорили.

Вот три двери вашей мастерской. Юра должен быть в первой: здесь стоит макет модели сердца — его детище и любовь.

Да, так и есть. Он сидит один на высокой табуретке перед осциллографом, на котором луч вычерчивает кривые, как давление в желудочке сердца. Не видит меня. Смотрит на экран и медленно поворачивает рукоятки прибора. Меняется амплитуда и частота всплесков. Я знаю: это он меняет «входы» давление в венах.

— Юра, мне нужно с тобой поговорить.

— А?

Он вздрогнул, потом широко улыбнулся. Лицо у него бывает совсем детское, не скажешь, что парню двадцать семь лет. Я бы уже мог иметь такого сына…

— Разговор секретный. Здесь посидим или пойдем в кабинет?

— Как хотите, Иван Николаевич. Здесь тоже спокойно. Ребята разошлись по всяким делам, а двое на опыте.

— Давай останемся здесь.

Я сажусь на старый стул, поближе к батарее отопления. Зябну.

— Можно мне закурить?

— Конечно, кури. Я с удовольствием понюхаю твой дым.

Пауза. Я как-то смущаюсь говорить об этой фантазии — анабиозе.

— Как идут дела с диссертацией? Ты понимаешь, что нужно спешить?

Когда мы одни, я называю его на «ты», как и Вадима и Игоря. Я их люблю, они мои ученики. И хотя я знаю, что они уйдут когда-нибудь, но это — умом, а сердце не верит. Кажется, что всегда будут делить со мной мечты и разочарования.

— Мне нужно на две недели выключиться из работы, и я закончу.

— Это нельзя. Можно не работать в лаборатории, но организационные дела остаются. Ты должен искать компромисс: делать самое необходимое и уходить домой.

— Придешь, так уже и не вырвешься до вечера.

— Диссертацию нужно подать максимум через два месяца. Это нужно также в мне. Дмитрий Евгеньевич читал все главы? Математика в порядке?

— Да, все одобрил.

Давай переходить к главному. Никуда не денешься.

— Юра. У меня есть еще один важный разговор. Мне немножко стыдно его начинать, так как я чувствую себя в положении человека, который хочет обмануть. Не делай удивленной мины, это так и есть. Я хочу обмануть смерть. (Фразер!)

— Что?

— Вот видишь, как ты удивился. Все люди нормально умирают, а я хочу увильнуть.

(Как плоско я говорю… Балаган. Где найти слова, чтобы рассказать о страхе смерти, протесте, смущении? Вот он как смотрит на меня недоверчиво, тревожно, и мой авторитет качается.)

— Юра, я не хочу умирать. Нет, ты не думай, что я проявляю малодушие и буду цепляться за каждый лишний день, покупать его всякими лекарствами. Но я хочу сыграть по крупной. (Опять плохо. Никогда не играл. Юра смущен, он как-то сжался. Или мне кажется? Скорее к делу.)

— Короче: я хочу подвергнуть себя замораживанию. Слыхал про анабиоз?

— Читал разные статейки и романы. Но серьезно не знаю.

— Ты помнишь ваши опыты с гипотермией? Видел операции у Петра Степановича?

— Да, слыхал. Но, кажется, то и другое было не очень удачным?

— Вот поэтому мы и должны сделать это на высоком техническом уровне. Поэтому и нужна твоя помощь.

— Я должен вникнуть в это дело по-настоящему. Дайте мне что-нибудь почитать.

— Вот здесь некоторые мои соображения, которые написаны сегодня утром. Ты их прочти, а завтра побеседуем подробно. Потом я дам другую литературу.

Передаю ему копию своей «Записки». Он тут же начал ее просматривать. Хорошая жадность, хотя невежливо.

— Ты потом это прочитаешь, дома. Прошу тебя пока никому не говорить. Кроме технических проблем, есть еще и этические…

Мне просто стыдно об этом говорить, как будто я делаю что-то неприличное. Будто я хочу выдвинуться нечестными средствами.

— Иван Николаевич, я ничего не могу вам сказать. Сегодняшние события просто ошеломили. Я не Вадим, не могу все моментально схватить и ответить. Дайте, пожалуйста, день на обдумывание.

— Ну, конечно, Юра. А теперь я, пожалуй, пойду домой.

Встаю. Наверное, у меня жалкое лицо, потому что он покраснел и как-то подозрительно замигал. Или мне показалось? Возможно.

— Может быть, мы можем чем-нибудь помочь? Прийти к вам вечером?

— Поразвлекать? Спасибо, дорогой. Это, наверное, тоже вам придется делать, но не сегодня… Я сам скажу… До свидания.

Он проводил меня сначала до двери, потом пошел дальше по коридору, до лестницы. Наверное, ему что-то хотелось сказать хорошее, но не осмелился из вечной боязни громких фраз. А зря.

По дороге в кабинет я зашел в операционную.

Опыт продолжался. Сердце работало хорошо, и почти половина программы была выполнена. Лена и Алла делали очередные записи. Мила вела наркоз она равномерно сдавливала резиновый мешок наркозного аппарата. Поля что-то возилась около подвешенных над собакой резервуаров с кровью, с помощью которых изменялась нагрузка на сердце. Игорь сидел за столом и рассеянно рассматривал графики характеристики сердца. Не видел меня.

— Ну как?

Вскочил, смущенный. Наверное, думал обо мне. Так и кажется, что все обо мне думают. А может быть, совсем не так?

— Все хорошо. Посмотрите, какие интересные кривые.

— Да. А где Вадим?

— Он ушел домой. Голова заболела.

Тоже реакция. У него особенно: самый экспансивный. Смотрю на других они, видимо, не знают. Это хорошо. Лучше привыкать постепенно.

— Ну что ж, я тоже пойду. Завтра покажите мне кривые.

— До свидания, Иван Николаевич.

Я дома. Уже пообедал и лежу на диване. Видимо, я в самом деле болен: еда мне противна. Попросить Агафью Семеновну приготовить что-нибудь другое. Борщ, борщ, котлеты. Надоело смертельно. Но она ничего другого не умеет. Спасибо и за это. Столовые и рестораны — это еще хуже. Ждать, нервничать. Слушать грубости официантов.

Холостяцкая жизнь.

Посуда осталась на столе, немытая. Лень. Люба придет — помоет. Поворчит для виду, а самой нравится. Ей представляется, что она здесь совсем хозяйка. Вот, вижу ее: в Агафьином фартуке. («Почему он всегда такой грязный?» Стройные ноги… Желание. Было.)

«Люба-любушка. Любушка-голубушка…» Старая, довоенная пластинка. «Любо-любо Любушку любить».

Ах, сегодня будет не до иллюзий семейной жизни. Как неприятно объяснять, что-де умирать надо. Причинять боль. Чувствую себя провинившимся. «Знаешь, Люба, заболел. Да. Смертельно заболел».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: