Теперь я подхожу к дамам, чтобы их успокоить, говорю им, что адвокат поспешил, чтобы узнать причины суматохи, и что он скоро вернется с разъяснением. Но не теряя ни минуты, я предпринял все необходимые авансы, слабое сопротивление побуждает меня действовать со всей возможной расторопностью. Забыв об осторожности, я чересчур энергично налег на мою красавицу, и мы все вперемешку барахтаемся на полу. Адвокат возвращается, колотит в запертую дверь. Сестра моей возлюбленной вскакивает, и я, уступая обстоятельствам, подкрадываюсь на цыпочках к двери и говорю адвокату, что у нас нет ключа и мы не можем открыть ему. Обе сестры стоят за моей спиной, я протягиваю руку, но ее яростно отталкивают; значит, я попал на сестру, рука моя тянется в другую сторону, на этот раз с большим успехом. Муж отходит от двери, вскоре возвращается, и мелодия ключа извещает нас, что дверь вот-вот откроется, мы кидаемся к своим кроватям.

Как только дверь открылась, адвокат поспешил к двум своим женщинам, чтобы успокоить и ободрить их, но вместо успокоительных слов разразился смехом, видя их лежащими в развалившейся кровати. Он зовет меня, чтобы полюбоваться этим уморительным зрелищем, но я из скромности отклоняю его призыв. Тогда он рассказывает нам, что тревога объясняется ссорой, вспыхнувшей между немецким отрядом и испанцами*. Через четверть часа все затихает и покой полностью воцаряется вокруг. Похвалив мою невозмутимость, он ложится и сразу же засыпает. Что до меня, я не смыкая глаз ждал рассвета и с первыми же лучами солнца поспешил выйти, чтобы вымыться и переменить белье. Это было совершенно необходимо. Я вернулся к завтраку, и пока мы наслаждались чудным кофе, изготовленным донной Лукрецией и в этот день, я заметил, что ее сестра дуется на меня. Но эта маленькая неприятность была совсем ничтожной в сравнении с той радостью, какую вызывали во мне сияющий вид и благодарное выражение глаз моей несравненной Лукреции! Мы прибыли в Рим ранним утром. Адвокат был в прекрасном настроении, я тоже и, наговорив ему множество любезностей, предсказал ему скорое рождение первенца, взяв с его жены обещание не обмануть ожидания мужа. Не забыл я и сестры моей обожаемой Лукреции; чтобы развеять ее предубеждение против меня, я с таким жаром объяснялся ей в своих дружеских чувствах, проявил к ней такой глубокий интерес, что в конце концов ей пришлось простить мне разломанную кровать. Я расстался с ними, обещав быть с визитом на следующий день.

Итак, я в Риме, хорошо одетый, достаточно снабженный золотом, оправленный в драгоценности, приобретший некоторый опыт, имеющий хорошие рекомендательные письма, совершенно свободный и в том возрасте, когда человек вправе рассчитывать на удачу, если он смел и его внешность привлекает окружающих. Я не был красив, но во мне было нечто, что стоит гораздо больше, что-то неуловимое, располагавшее к симпатии, и я чувствовал себя способным на многое. Я знал, что Рим — единственный город, где человек, не обладающий ничем, может достигнуть всего. Эта мысль воодушевляла меня, необузданное самолюбие, поощряемое моей неопытностью, увеличивало мою уверенность. Человек, желающий добиться успеха в этой древней столице мира, должен быть чутким хамелеоном, способным воспринимать все цвета окружающей его атмосферы, Протеем, умеющим менять свои формы. Он должен быть изворотливым, вкрадчивым, скрытным, непроницаемым, зачастую подлым, притворно чистосердечным, казаться менее осведомленным, чем это есть на самом деле, оставаться холодным, как камень, там, где другой пылал бы огнем; и если- обычная вещь — при таком состоянии души у него нет веры в сердце, он должен сохранить ее в своих речах и, коли он порядочный человек, суметь примириться с собственным лицемерием. Без этого он должен покинуть Рим и искать счастья в другом месте. Из всех перечисленных качеств, не знаю, гордиться ли этим или покаянно признаться, у меня было только одно: я умел быть услужливым. Во всем остальном я представлял собой приятного проказника, породистую молодую лошадку, еще совсем не выезженную или вернее плохо выезженную, что было хуже всего.

Я начал с того, что отправился с рекомендательным письмом дона Лелио к отцу Джорджи. Весь город уважал этого просвещенного монаха, и сам папа относился к нему с большим почтением. Он не терпел иезуитов и в открытую разоблачал их, хотя сами иезуиты считали себя столь могущественными, что пренебрегали его нападками.

Внимательно прочитав письмо, он сказал, что готов быть моим советчиком, а все остальное будет зависеть от меня, потому нто при разумном поведении человеку не надо бояться несчастий. Затем он спросил, чем я намерен заняться в Риме, и я ответил ему, что надеюсь на его указания.

— Это возможно, но тогда, — добавил он, — приходите ко мне почаще и не скрывайте ничего, решительно ничего из того, что вы будете наблюдать, и из того, что с вами будет происходить.

— Дон Лелио, — сказал я, — дал мне еще письмо к кардиналу Аквавиве*.

— С этим можно вас только поздравить. Кардинал — человек более могущественный в Риме, чем папа.

— Следует ли отнести письмо тотчас же?

— Нет, я увижу его сегодня вечером и предупрежу. Приходите ко мне завтра поутру, и я скажу вам, где и в каком часу вы сможете вручить письмо. Есть ли у вас деньги?

— Достаточно, чтобы их хватило по крайней мере на год.

— Совсем хорошо! А есть ли у вас какие-нибудь знакомые?

— Никого.

— Не знакомьтесь ни с кем без моего совета и старайтесь не бывать в кафе и ресторанах, а уж коли там окажетесь, слушайте, но не говорите. Знаете ли вы французский?

— Ни единого слова.

— Тем хуже! Надо выучиться. Вы учились чему-либо?

— Плохо, но я infarinato («обсыпанный мукой» — нахватанный (итал.) до такой степени, что могу поддерживать беседу в обществе.

— А вот это лучше. Только будьте осмотрительны. Рим — город, наполненный инфаринато, все они стремятся разоблачить один другого и ведут постоянную войну между собой. Но я надеюсь, что вы завтра отправитесь с письмом к кардиналу одетым, как подобает скромному аббату, а не в этом наряде. Он сослужит плохую службу вашей фортуне. А покамест, прощайте до завтра.

Я простился и как нельзя более довольный и приемом этого монаха, и его манерой разговаривать направился на Камподи-Фиори, дабы вручить письмо моего кузена дону Гаспаро Вивальди. Я нашел этого достойного человека в его библиотеке в обществе двух почтенных аббатов. После весьма ласкового приема он осведомился о моем адресе и пригласил назавтра отобедать.

Восхваляя на все лады отца Джорджи, он проводил меня до лестницы и там сообщил, что завтра же выполнит получение дона Антонио и вручит мне известную сумму.

Вот еще один дар моего великодушного кузена! Разумеется, нетрудно дарить, когда ты богат, но надо обладать искусством дарить, которое есть далеко не у всех людей. Способ, избранный доном Антонио, был столь же благороден, сколь и изящен; я не мог и не должен был отклонить его дар.

Назавтра, первого октября 1743 года, я решил впервые побриться. Мой пушок уже становился бородой, и пришла пора отказываться от некоторых привилегий юности. Оделся я совершенным римлянином, как этого и хотел портной моего кузена, и отец Джорджи остался весьма доволен моим костюмом.

Он предложил мне сначала чашку шоколада, а затем сообщил мне, что кардинал, уже предупрежденный о письме дона Лелио, примет меня после полудня на Вилле Негрони, где Его Преосвященство будет совершать прогулку. Тут я сказал отцу Джорджи, что я приглашен обедать у дона Гаспаро Вивальди, и он посоветовал мне бывать там почаще.

…На Вилле Негрони кардинал взял мое письмо и опустил его в карман, даже не распечатав. Внимательным взглядом изучив меня, он спросил, есть ли у меня склонность к политике. Я отвечал, что до сей поры склонности мои были довольно легкомысленны и поэтому я могу лишь заверить его, что мое величайшее стремление усердно служить ему поможет мне выполнить все, что Его Преосвященству будет благоугодно поручить мне.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: