Остается сказать последнее. Не претит ли тебе, что в минуты высочайшего наслаждения, в минуты самые нежные, с мые интимные, ты будешь под бдительным оком другого ч ловека? Вот что мучает меня сейчас, и я умоляю тебя о решительном „да“ или „нет“. Понимаешь ли ты, как тяжела мне неизвестность? Понимаешь ли, как трудно было мне решиться на этот шаг? Я не смогу уснуть, пока не дождусь от тебя ответа. Если же для тебя невозможно проявлять нежность и пылкость в присутствии третьего, да к тому же незнакомца, я приму решение, которое подскажет любовь.
И все же я надеюсь, что ты согласишься. И если ты даже не сможешь сыграть роль любовника во всем блеске своего дара, это не будет иметь тяжелых последствий. Я просто дам понять, что твоя любовь уже миновала свой апогей».
Это письмо меня ошеломило. Но поразмыслив и найдя свою роль куда привлекательней той, что выбрал себе мой соперник, я от души рассмеялся. Признаться, мне было бы не до смеху, не знай я склада характера того, кто предназначался мне в свидетели. Понимая тревогу моей подруги и желая ее поскорее успокоить, я тут же набросал ей следующие строки:
«Ты бесподобна, любовь моя! Ты хочешь, чтобы я ответил „да“ или „нет“, я спешу ответить, чтобы ты получила мое письмо не позднее полудня и села бы за стол со спокойным сердцем. Да, да, да, я буду с тобой в нашу ночь, и, поверь мне, твой друг увидит спектакль, достойный Пафоса и Амафонты, и ничто не позволит ему заподозрить, что мне известен его секрет. И знай, что я, полный любви к тебе, сыграю свою роль не как любитель, а как великий актер.
Если долг мужчины в том, чтобы всегда повиноваться рассудку, если он согласился не ступать ни шагу без этого поводыря, то как же можно предположить, что мужчина постыдится показать себя своему другу в самые славные свои минуты, когда любовь и природа состязаются в покровительстве ему.
Признаюсь тебе, однако, что ты поступила бы плохо, посвятив меня в тайну с первого раза. Я несомненно отказал бы тебе в этом знаке доверия. И не потому, что любил тебя меньше, чем сейчас. Но в природе встречаются такие причудливые склонности, что я мог бы вообразить себе, что твоему любовнику только всего и надо насладиться зрелищем пылких утех, жарких сплетений и необузданных ласк любовной пары. Что это его преимущественный вкус. Тогда я мог составить и о тебе превратное представление, и досада помешала бы моей любви разгореться так ярко, как пылает она сейчас.
Сегодня же, милая подруга, дело обстоит совсем иначе: ты столько рассказывала мне о своем друге, что я узнал его, оценил и считаю и своим другом. Если стыдливость не мешает тебе показать ему, как ты нежна, пылка и ласкова со мной, то что же постыдного здесь для меня? Напротив, я должен гордиться этим. Разве мне приходится стыдиться победы над тобой? Или щедрости природы, наделившей меня могучими формами и неутомимостью в наслаждениях с любимой женщиной? Я знаю, что большинство мужчин, из чувства, которое они называют естественным, а по мне так это продукт цивилизации или предрассудок юности, не позволят, чтобы их видели в подобные минуты. Но что-то я не слышал других веских доводов в пользу такого отвращения. Я от всего сердца извиняю и тех, кто говорит, что им просто жалко бедного зрителя. Но мы-то с тобой не испытываем этого чувства, мы знаем, что нашему другу будет так же хорошо, как и нам.
Но знаешъ ли, что может случиться? Жар нашего огня воспламенит и его, и мне досадно за этого достойного человека, если он не вытерпит и бросится к моим ногам, умоляя уступить ему единственное, что может утолить его пламя. Как быть тогда? Отдать тебя? Вряд ли я смогу отказать ему в подобной милости, но мне самому придется уйти, мне невозможно будет оставаться смиренным наблюдателем.
Прощай же, мой ангел, все будет хорошо! Готовься к битве и положись во всем на счастливца, который тебя обожает!»
В назначенный день я пришел в обычное время. Моя подруга встретила меня у дверей кабинета, одетая с редкой изысканностью.
— Наш друг еще не занял свой пост. Как только это произойдет, я подмигну тебе.
— А где же этот таинственный приют?
— А вот. Видишь стенку, которая составляет как бы спинку канапе? В середине каждого из этих рельефных цветов есть маленькое отверстие, через эти отверстия и смотрит наблюдатель. Он там за стеной. Там у него кровать, стол, кресла, словом, все, чтобы провести беззаботную ночь, развлекаясь увиденным сквозь цветы.
— Это твой любовник так все устроил?
— Нет, разумеется. Он же не мог предвидеть, что произойдет.
— Я понимаю, что спектакль доставит ему громадное удовольствие, но не имея возможности обладать тобой, когда желание станет нестерпимым, что же ему предпринять?
— Это уж его заботы. Он, впрочем, волен уйти, если ему наскучит, или заснуть, если захочется. Но если ты будешь играть как следует, он не соскучится.
— Я буду таким, как всегда, только немножко учтивее.
— Только не учтивость, я тебя умоляю! Ты становишься учтивым и прощай, естественность! Ты где-нибудь видел двух пылких любовников, соблюдающих учтивость в разгаре объятий?
— Ты права, душа моя. Но проявить деликатность…
— Отлично! Деликатность не повредит, но только точно так же, как и в прежние разы. Ты понимаешь меня, я по твоему письму убедилась, что ты рассуждаешь о деле как знаток.
Я уже сказал, что моя подруга одета была с замечательной элегантностью, но должен добавить, что эта элегантность не содержала ничего кричащего или вызывающего, все было на редкость просто. Необычным выглядело лишь, что она употребила румяна, причем наложила их по моде, принятой у дам Версаля. Они накладывают румяна не тонким ровным слоем, а небрежно, пятнами. Им не нужно, чтобы нарумяненные лица выглядели естественно, напротив, они должны радовать глаз яркостью, напоминая о легком опьянении и обещая тем самым пьянящие восторги и в недалеком будущем. Она сказала, что такой грим нравится ее другу и она решила сделать ему приятное.
— По этому его пристрастию, — тут же заметил я, — сейчас видно, что он француз.
И в это мгновение она мне подмигнула. Места были заняты. Комедия началась.
— Чем больше я тебя вижу, мой ангел, — сказал я, — тем больше обожаю.
— А ты уверен, что влюбился не в жестокое божество?
— Потому я приношу жертвы не для того, чтобы тебя умилостивить, а именно для того, чтобы разжечь. Пыл моего поклонения так велик, что ты будешь его ощущать сегодня всю ночь.
— А ты увидишь, как я ценю такие жертвы.
— Я готов приступить хоть сейчас, но думаю, чтобы жертвы оказались действеннее, нам надо бы поужинать. Я с утра выпил лишь чашку шоколада да съел салат из белков, приправленный уксусом четырех разбойников*.
— Милый мой, что за безумие! Четыре разбойника! Так же можно заболеть.
— А я сейчас болен. И выздоровлю, только когда перелью их всех прямо тебе.
— Не думала, что тебе требуется возбуждающее.
— С тобой — кому оно может понадобиться! Но все же мои опасения не напрасны: если запал зажжен, а выстрела нет, то пистолет разорвет.
— Бедный мой брюнетик, не надо отчаиваться, это тебе не грозит.
Пока мы забавлялись таким поучительным диалогом, УЖИН был сервирован, и мы перешли к столу. Великолепные блюда разожгли наш аппетит, она кушала за двоих, я за четверых. Заметив, что я залюбовался необычайной красоты серебряными четырехсвечниками, она сказала:
— Это подарок моего друга.
— Великолепный поДарок, — оценил я. — Он и щипцы подарил?
— Нет.
— Сразу видно, что твой друг знатный синьор!
— Почему же?
— Потому что знатные синьоры не умеют снимать нагар со свечи.
— У наших свечей такие фитили, что они не дают нагара.
— Скажи мне, — продолжал я в том же направлении, — а кто научил тебя французскому?
— Старый Лафоре. Я была его ученицей шесть лет, и он же научил меня стихосложению. Но я услышала от тебя кучу французских слов, которых никогда раньше не слыхала, например: «дурачина», «надувала», «дать маху», «нянчиться». Где ты им научился?