Мне исполнился, стало быть, год, когда отец, оставив меня в Венеции, отправился актерствовать в Лондон. В этом городе моя мать впервые поднялась на сцену и там же, в 1727 году, произвела на свет моего брата Франческо, знаменитого баталиста, обосновавшегося впоследствии в Вене и окончившего свои дни в том же городе в 1783 году.
В конце 1728 года мои родители возвратились в Венецию и мать, успевшая уже стать актрисой, осталась ею.
Так мы подошли к началу моего существования как существа разумного.
Первое мое воспоминание относится к началу августа 1733 года: мне было тогда восемь лет и четыре месяца. Обо всем, что происходило со мною до этого времени, моя память хранит молчание.
Я стою в углу комнаты, прижавшись к стене, и смотрю на кровь, которая хлещет на пол из моего носа. Марция, горячо любящая меня моя бабушка, подходит ко мне, обмывает мое лицо ледяной водой, тайком от всего дома садится вместе со мной в гондолу, и мы плывем в Мурано, на весьма населенный остров всего в полулье от Венеции.
Выбравшись из гондолы, мы оказываемся в какой-то лачуге, где застаем сидящей на убогом ложе старую женщину. На руках у нее дремала черная кошка, а еще пять или шесть других терлись об ее ноги. Это была колдунья. Обе старухи начали долгую беседу, предметом которой несомненно был я. Говорили они на форлийском просторечьи, и в конце концов колдунья, получив от моей бабушки серебряный дукат, открыла большой ларь и, легко приподняв меня, опустила туда. Перед тем как закрыть крышку, она предупредила, чтобы я ничего не боялся. Одного этого предупреждения вполне хватило бы, чтобы лютый страх обуял меня, будь я мало-мальски смышленым ребенком. Но я был туп и потому преспокойно устроился в уголке, прижимая платок ко все еще кровоточащему носу; я остался совершенно безучастным к поднявшемуся снаружи содому: я слышал попеременно хохот, плач, пение, крики и удары по крышке ларя — мне было все равно. Наконец меня вытащили, кровотечение остановилось. Странная женщина, осыпав меня ласками, раздевает меня, укладывает на кровать, возжигает куренья, закутывает в пропитанную дымом простыню, бормочет заклинания, затем распеленывает и дает отведать пять очень приятных на вкус пилюль! Тут же она натирает мне виски и затылок источающей сладкий аромат мазью и лишь теперь одевает меня. Она говорит мне, что мои кровотечения мало-помалу прекратятся, если только я никому не буду рассказывать о том, как меня лечили, и, наоборот, из меня вытечет вся кровь и я умру, если проговорюсь. Наставив меня подобным образом, она еще предупредила меня, что следующей ночью ко мне придет одна прекрасная дама и мое благополучие также зависит от того, смогу ли я удержаться и сохранить в тайне ночное посещение. С этим мы и возвратились домой. Едва очутившись в постели, я сразу же заснул, но через несколько часов что-то разбудило меня. Я увидел — или вообразил, что вижу- спускающуюся от каминной трубы ослепительную женщину в великолепном, на широком панье, платье. Корона на ее голове была усеяна камнями, рассыпавшими, как показалось мне, огненные искры. Величаво, медленно поплыла она к моей кровати и присела на нее. Что-то приговаривая, она извлекла из складок своего одеяния маленькие коробочки и высыпала их содержимое мне на голову. Из ее долгой речи я не понял ни слова. Наконец она нежно поцеловала меня и исчезла тем же путем, каким и явилась. И я сразу снова уснул. Назавтра бабушка, едва войдя ко мне, стала говорить о молчании, которое я должен хранить о событиях ночи, и предрекать мне смерть, если я осмелюсь заговорить с кем-нибудь об этом. Бабушка была единственным существом, которому я безгранично верил и чьи приказания я исполнял слепо. Приговор, произнесенный ею, был причиной того, что ночное видение снова вспомнилось мне, но. я постарался запечатлеть его в самых тайных уголках моей пробудившейся памяти. Впрочем, я и так не стремился рассказывать кому-либо о ночном волшебстве: сначала потому, что не видел в этом ничего интересного, а потом я и не знал, кому бы я мог рассказать — моя болезнь сделала меня мрачным и никому не интересным, только жалели, но не стремились со мной общаться; считалось, что я не жилец на этом свете. Что же касается тех, кто произвел меня на этот свет, то они никогда и не говорили со мной.
После поездки в Мурано и ночного визита феи кровотечения уменьшались день ото дня и так же быстро пробуждалось мое сознание. Меньше чем за месяц я выучился читать.
Смешно, конечно же, приписывать мое выздоровление этим чудесам; однако я полагаю также, что неверно было бы вовсе отрицать их влияние. Явление волшебной королевы я, правда, всегда считал сновидением, если только не нарочно устроенным маскарадом. Но лекарства от самых тяжелых болезней не всегда хранятся у аптекарей. Каждый день какое-нибудь открытие показывает нам всю величину нашего незнания, и никто не станет оспоривать тот факт, что почти невозможно сыскать на свете образованного человека, чей разум был бы полностью свободен от суеверий. Конечно, волшебников никогда не было на белом свете. Но так же несомненно, что для тех, кого мошенники ухитрились убедить в их существовании, волшебники существуют и творят великие чудеса.
…Мой отец расстался с жизнью в цветущем возрасте, ему было тридцать шесть лет. Он ушел в могилу, оплакиваемый не только театральной публикой, но и многими патрициями, понимавшими, что он стоял гораздо выше своего сословия не только по своим нравственным качествам, но и по высокому искусству владения мастерством механика.
За два дня до смерти, чувствуя приближающуюся кончину, он собрал у своей постели детей и жену и пригласил господ Гримани*, благородных венецианских патрициев, чтобы попросить их не оставить нас своим покровительством.
Благословив всех нас, он заставил обливающуюся слезами нашу матушку дать ему клятву, что никого из нас она не станет воспитывать для театра Она поклялась, и все три патриция скрепили своими свидетельствами нерушимость этой клятвы. Обстоятельства помогли моей матери сдержать в дальнейшем свое обещание.
Один из упомянутых патрициев, аббат Гримани, взял на себя миссию подыскать для меня хороший пансион в Падуе. Ему в этом помог некий ученый химик, давний знакомец аббата, проживавший в этом городе. Звали падуанца Оттавиани, он был еще и владельцем антикварной лавки. В несколько дней пансион был найден, и 2 апреля 1734 года, в мой девятый день рождения, я, моя матушка и аббат Гримани погрузились на барку и отплыли по каналу Бренты в Падую… Мы прибыли в Падую рано на следующий день и отправились к Оттавиани. Жена его расцеловала меня от души, а он сразу же повел нас к дому, где мне предстояло жить на пансионе. Это было всего в пятидесяти шагах, в приходе церкви Сан-Микеле, у одной старой славонки*… Там перед ней открыли мой маленький чемодан, познакомили с его содержимым и отсчитали ей шесть цехинов- аванс за мое полугодовое содержание. На эту ничтожную сумму она должна была меня кормить, содержать в чистоте и оплачивать мое обучение в школе. После чего меня расцеловали, наказали быть послушным и распрощались. Считалось, что моя судьба устроена…После обеда служанка отвела меня в школу к молодому священнику по имени доктор Гоцци*, с которым Славонка (название ее племени превратилось в ее имя) уговорилась за сорок су, одиннадцатую часть цехина, в месяц. Меня еще предстояло обучить письму, и учитель поместил меня вместе с детишками пяти и шести лет, сразу же начавшими насмехаться надо мною… Вернувшись к Славонке, я получил ужин. Как и следовало ожидать, он оказался куда хуже обеда… Ночью паразиты всех трех хорошо известных мастей не давали мне сомкнуть глаз. Кроме того, крысы, шнырявшие по чердаку и взбиравшиеся ко мне на кровать, повергали меня в леденящий кровь ужас. Здесь, на этом чердаке, я стал делаться восприимчивым к несчастьям и начал учиться терпеливо переносить страдания. Насекомые, пожиравшие меня, уменьшали страх, который вызывали во мне крысы, за это страх в свою очередь делал меня менее чувствительным к укусам насекомых. Так моя душа старалась использовать те невзгоды, которые терпело мое тело. Служанка же оставалась глухой ко всем моим жалобным крикам.