Ну а потом стрельбы продолжались по всем правилам. Винтовки… пулемет… винтовки… пулемет… Старшина и шпион уговаривали председательшу оставаться на стрельбище, но она уши от выстрелов затыкала и головой качала — дескать, невмоготу ей такой грохот, — мальчишку своего взяла за руку и потащила…

К семи вечера отстрелялись последние, только что пришедшие с тунельного дежурства. И как только стрельба прекратилась и солдаты начали сворачивать все стрельбищное хозяйство, мальчишки со всех своих потаенных мест повылазили и обступили их, надеясь стащить гильзы, которые солдаты собирали, чтоб сдать по акту, как положено. И тут уж кому как везло, но кому-то везло обязательно, десятка гильз солдаты обязательно недосчитывались, и потом, как мы знали, составлялся специальный документ о потере гильз. Нынешнее появление председательши на стрельбище как-то поломало общий порядок, хоть она и ушла рано, и мне лично удалось стащить аж четыре гильзы, одну из которых обнаружил лет через двадцать в старом чемодане со всяким хламом и потом отчего-то хранил ее долго… И всякий раз, когда жизнь выкидывала мне коленца, доставал, смотрел и добрел к жизни душой в благодарность за счастье детства. Ведь далеко не всем моим сверстникам так повезло.

6

Колька сидел у ручья на корточках на плоском камне, одним краем уходящем в берег, а другим под воду. Ладошку погрузил ребром поперек течения и смотрел, как озабоченная внезапной помехой струя топорщится, бурлит-ворчит, вздымается, намереваясь в отместку примочить рукав его рубашки.

Ручей для Кольки — тайна, с которой он никак не может разобраться. Со всем остальным вроде бы ясно: дерево, к примеру, оно стоит, тянется и качается; камень прячется; трава крадется; скала думает; облако катится; Байкал «колыхается»… А ручей… Все говорят, будто бежит, но это же неправильно. Если бы он бежал, то и убежал бы. Но он все время здесь, под рукой. Ручей торопится — это понятно. Да не совсем. Он как бы зря торопится, потому что никак не может кончиться. Колька уже знает, что земля — круглая, и если бы ручей тек через всю кругловину земли, тогда просто, тогда его было бы жалко, потому что никакого смысла… Но ведь не так. Ручей где-то начинается. А как он начинается? И если начинается, то это значит, что где-то его еще нет, а где-то вот он, уже есть и сразу торопится. Чудно! А потом, в другом конце он уходит в Байкал — вода там есть, а ручья уже нет. И это тоже чудно!

Над головой Кольки ольха свесилась, ветерок залетел в ее густоту, и тут кто с кем заговорил — сразу и не поймешь.

— Ну и че ты торопишься? — шепчет ветерок в ольховых листочках. — И куда ж ты торопишься?

— Как куда? — воркочет ручеек меж камешков. — Ясное дело, в Байкал.

— Во дурной-то! — хихикают листочки на ольхе. — Так там же тебе и конец.

— Неправда! — сердито брызгается ручей. — Я стану Байкалом!

— Как это ты станешь Байкалом, когда он уже давно есть, а тебя-то как раз вовсе и не будет? — ехидничает ветерок.

— А вот и нет! А вот и буду! Байкалом!

— Ну совсем глупый! — вздыхает ветерок в ольхе. — Если я ветерок, так я всегда — ветерок. А ты вон только дотудова ручей, а потом тебя вообще нет, потому что там Байкал. Ой, какой глупый!

— Сам такой, — отмахивается брызгами ручей, — и некогда мне с тобой по ерунде лялякать.

— Ага! Схлюздил! — радостно елозится ветерок меж листочков. — Нет, ты постой! Давай на спор! Я долечу до Байкала, а ты, как Байкалом станешь, вякни мне чего-нибудь, а я как услышу тебя, тогда с меня в причет.

— Да если хочешь знать, — отвечает ручеек в захлебе, — когда я Байкалом стану, я тебя вот такусенького в упор видеть не буду. Когда я Байкалом стану, не смогеть тебе меня услышать, ухи полопаются. Потому что там, если хочешь знать, настоящие ветры живут, у них даже имена есть: Баргузин, например, или Култук, или Сарма, с ими и говорить стану. Так что катись колбаской! Не до тебя!

— Подумаешь! — шепчет ветерок в обиде. — Он Байкалом станет! Я, если на то пошло, если б захотел, мог бы Баргузином стать. Тогда б еще посмотрели, у кого ухи полопаются! Только мне ветерком быть шибче нравится, и все тут. Мне нашей пади хватает, я тут всю жись сам по себе, и мне по фигу вылетать на Байкал.

— На Байкал… на Байкал… — без разумения шепчут листочки ольхи.

— Во! И эти задолдонили! — сердится ветерок. — И пошто таки тупые! Да ну вас!

Отшвырнулся ветерок от ольхи так, что она всеми листочками затрепыхалась, и улетел в падь разгонять комаров — тоже очень нужное дело.

Так вот, значит, что! Ручей хочет стать Байкалом! Потому и торопится. Колька вскочил с камня, подобрал сосновую щепку, кинул ее в ручей и по камням поскакал вслед за ней к Байкалу. В одном месте, где берег зеленой полянкой, даже обогнал щепку и потом так и бежал впереди, оглядываясь и рискуя споткнуться и расшибиться, но под мост железнодорожный заскочил первым, а там десяток прыжков — и Байкал, будто специально тихий, ни колышинки, знай себе сверкает на солнце от ног до самого горизонта, где беловатая дымка полосой другой берег перекрыла, отчего так и кажется, что Байкал, будто одеяло громадное, завернулся на небо и запрокинулся над головой. Но на небо заглядываться некогда. Колька рванул один шнурок, другой, оба оборвал, скинул ботинки и даже носки успел скинуть — шагнул в ледяной кипяток ручья, ойкнул громко, тут как раз щепка по лодыжке чиркнула и по крохотным порожкам ручья выкатилась в Байкал, закрутилась… Колька нагнулся и услышал, как ручей по последним камешкам и радостно, и грустно зашуршал: «Приш-ш-шел, приш-ш-шел! Прощ-щ-щай!» «Почему „прощай“?» — удивился Колька и шагнул вслед за щепкой. Ручей так долго бежал к Байкалу, что натаскал длинный язык песка. Слева и справа — синяя темнота глубины, а тут по колено. Еще шаг туда, где щепка, покрутившись, замерла в отдыхе, и вода чуть выше колен, штанины намокли…

— Ты где? — спросил Колька. — Ты уже Байкал, да? Ты уже не можешь говорить? Потому что и мои ухи могут лопнуться, да?

Конечно! Ручей стал Байкалом, и это запросто доказать. Если бы он просто сливался в Байкал, то когда-нибудь Байкал переполнился бы. А он уже сколько лет — и никак! Значит, ручей не прилился, а превратился. И все, кто раньше смотрел, думали, что он просто приливается, а он все время превращается, и, наверное, ему хорошо, хотя когда превращается, о том ничего сказать не может, за чужие ухи боится.

Вот если б он, Колька, так мог — на время, конечно — взять и превратиться в Байкал: лег, раз — и растекся, и чтоб не только в длину, но и в глубину тоже, а потом захотел бы и назад стекся! Назад обязательно. Потому что ему, как тому самому ветерку, тоже нравится жить собой. И жить вообще интересно, и мама, и дядя Саша… Это же надо, как ему повезло с дядей Сашей! Все мальчишки завидуют…

Но Колька не сразу… Он долго проверял этого самого дядю Сашу — старшину. Чего это он к маме лепится? Все его страсть как уважают, а он, длинный, над мамой аж загибается сверху, чтоб угодить. И голос совсем не такой, как когда над солдатами командует. Подозрительно. Мама, когда подозревает, что, положим, искупался без разрешения, нахмурится, и у ней меж бровей две сердитые складки образуются. Вот однажды, когда мамы рядом не было, а дядя Саша был, Колька ладонью лицо прикрыл, нахмурился, как мама делает, пощупал пальцами — две складки точно как у мамы, — чтоб складки не распрямились, только руку от лица убрал и так снизу глянул на дядю Сашу. А тот ему:

— Ты чего на меня косишься, как фриц на «катюшу»?

Присел на корточки. Тут ему Колька и врезал.

— А ты чего к мамке мылишься?

— Честно?

— Ну.

— Мамке не скажешь?

— Не скажу.

— А вот из-за тебя все.

— Как это? — ахнул Колька.

— Да вот так. Папки-то у тебя нету. Факт?

— На войне убили.

— Ну и что? Одного убили, другой должен быть. Потому что неправильно. Без папки.

Колька даже засопел от волнения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: