«Адрес проверим. А теперь подробно о том, что вы делали в Риге до советской оккупации и во время ее?»
И я в точности рассказала о нашем маленьком кафе, где папа орудовал на кухне, мама сидела за кассой, а я подменяла по возвращении из школы нашу дневную официантку Эмму.
«Доходное кафе?» — спросил он.
«Очень», — подтвердила я и соврала, конечно, потому что мы чуть не прогорели, по уши в долгах у поставщиков сидели.
«А когда провозгласили Советскую власть, и кафе и доходы ваши, конечно, стали собственностью государства?» — ехидно спрашивает Михельс, на меня посматривая.
«Обидно было, конечно», — говорю я.
«Что-то большого огорчения я в ваших словах не чувствую, — сразу же подмечает Михельс и спрашивает уже строже: — И кто же надоумил вас бежать из Риги накануне освобождения ее от Советской власти?»
«Мои родные, которые звали меня в Москву: подальше, говорили, от войны будешь».
Тут оба они захохотали, и мне даже самой стало смешно, только я сдержалась. Пусть думают: сидит, мол, глупая девчонка, которая ни в жизни, ни в политике ничего не понимает. Неважная артистка из меня, но с ролью домработницы, думаю, справлюсь. А они оба вдруг начинают говорить по-немецки, считая, что я их не понимаю, но у нас немецкий проходили в школе и в буржуазной Латвии, и при Советской власти, да и среди наших гостей в кафе было немало немцев.
«Возьмем, — говорит Зингер, — посмотрим. Лучше, чем какую-нибудь выдрессированную комсомолом советскую девку брать».
«Смотреть надо, да повнимательнее, — откликается Михельс. — Я своего Серого к ней приставлю» — это он о том босяке, который привел меня на эту Молчановку. И вдруг настораживается и обращается ко мне по-немецки: «А ты знаешь немецкий язык?»
Я не растерялась и отвечаю:
«Простите, не понимаю».
Он тут же спрашивает, но уже по-русски:
«А какой язык у вас проходили в школе?»
«Латышский и русский, — отвечаю я. Действительно, в некоторых школах у нас проходили русский язык в качестве иностранного. Я соврала, рискнув, что он проверять не будет. И при этом добавила: — Кроме того, у нас в семье говорили по-русски. Ведь мать же у меня была русской и родилась в Москве, только в Риге перешла в католичество».
Так я начала работать у Зингера. Но Михельс меня тут же предупредил, указав на Серого: «Вот этот человек будет всегда с тобой на кухне и на улице. Будешь звать его Серый. К телефону не подходить».
И ушел. Зингер действительно не знал его адреса, а когда ему требовался Михельс, он просто приказывал Серому: «Найди мне его к такому-то часу».
Серый даже собрался спать в одной комнате со мной. Тут уж я не вытерпела и пожаловалась Зингеру, и тот приказал ему лечь на полу возле моей двери. Так продолжалось несколько дней, и Серый всюду ходил за мной — в булочную и продуктовый магазин, где я покупала массу продуктов: карточек у меня было много. Ко мне Серый не приставал, хотя я ему нравилась, просто он чего-то боялся и только два раза выходил куда-то вместе с Михельсом. К телефону я подойти не могла. Лишь один раз повезло: Серый застрял в уборной, и мне удалось сообщить вам по телефону адрес. Больше ничего не успела: услышала шаги Михельса и Зингера, которые вдруг появились вместе. Хорошо, что я в это время накрывала на стол, но Михельс взъярился:
«Ты почему одна?»
«Торопилась накрыть стол, а ваш Серый в уборной сидит», — говорю я, а он продолжает с этакой подозрительностью:
«По-моему, ты по телефону разговаривала?»
«Мне и звонить-то некому», — говорю. Ну, обошлось без последствий, только он на Серого накричал. А вечером и вы все появились. Я очень испугалась, когда Серый револьвер вынул.
— Спасибо, Лейда, — сказал Югов. — Ты нам здорово помогла.
Вечером мы были дома. Югов отпустил меня до утра. О наших чекистских делах, как и всегда, разговора не было. К моим ночным отсутствиям давно привыкли, а вот Лейду все расспрашивали о ее свободной от бабушки жизни в Милютинском переулке. Лейда отчаянно и разнообразно врала.
— Вольная импровизация, — сказал я ей, когда мы остались одни на кухне, — можешь считать себя почти писательницей.
20. Диверсия
Вор-дезертир по кличке «Серый» пришел к своему корешу Митьке Замятину, который тоже ютился в брошенной жильцами квартире.
— Водки принес? — спросил Митька.
— А то нет? Чистый грузинский тархун. Четыреста рублей пол-литра.
— Ну а у меня закусь, черный хлеб с воблой. Карточки новые выдали. Не удалось вынуть?
— Ну сядем тогда. Дело есть.
— Давай.
— Чужому нужно где-нибудь на путях под Москвой мину поставить. Товарный эшелон с танками по Ярославской пойдет. Танки заправлены. Взрыв. Пожар. Половина эшелона — под откос.
— Значит, в Пушкине хочешь?
— Ясно. Там у тебя тесть в депо работает. Поможет.
— За что?
— За пару косых тебе и тестю. Ну и мне кое-что останется.
Замятин подумал и вздохнул:
— Тестю я говорить не буду: выдаст. Самим придется возиться. А я, честно говоря, не люблю в политику лезть. Мне и в России жить неплохо. Да и твой Чужой мне не нравится. Я лучше подумаю.
— Думать некогда. В четверг эшелон пойдет. В шесть часов утра к Москве подходит.
— Боязно, — протянул Замятин, — тут же не с уголовкой дело иметь придется, а с чекистами. Если влипнешь — вышка.
— И чекистов обмануть можно, — убеждал Серый своего собеседника. — А России все одно не будет. Мне один тут из Минска русскую газету привез. Пишут, что зимнее наступление задерживается из-за ранней зимы. Ведь с октября закрутила. А весной новое наступление начнется, и Москве все равно конец. Чужой у своих нас всегда поддержит.
— Не знаю, — опять нерешительно протянул Замятин.
— Сделано, — успокоился Серый, — подберем пару людишек, выберем место и засядем подале. Умно сделаем, все выйдет.
— Чужой тоже будет?
— Непременно. Там же и расчет.
Об этом разговоре я услыхал от Замятина: он сам явился на Дзержинку и сидел у Югова.
— Вот тебе и диверсионный акт, о котором говорил Зингер, — обратился ко мне Югов. — Нашелся честный человек: предупредил. Так говоришь, завтра?
— Завтра после пяти утра. Мину устанавливаем крупную, новехонькую. А мы будем в кустах под откосом сидеть. Там у Пушкино большущий откос, а кусточки реденькие. Устанавливаем, как только тесть мой из депо пройдет. Сам-то он ничего не знает.
— Михельс будет наверняка?
— Мне так сказали. Мы его Чужим зовем.
— Обязательно должен быть. Может, где-нибудь в сторонке. Придется весь этот участок пути оцепить. Московский гарнизон поможет. — Югов засмеялся: — А тебя, милок, тоже за живое задело? Не захотел немецким шпионам помогать?
— Не могу против своих, — Замятин опустил голову.
— Я думаю, тебе все равно придется на фронт возвращаться… Хвоста за собой не оставил?
— Нет. Мне доверяют.
— Так иди переулком да посматривай, если что…
Когда он ушел, Югов распорядился:
— Значит, завтра в пять у пушкинского депо. Вы с Безруковым придете пораньше и наблюдайте за всеми, кто появляется у железнодорожных путей. А с начальником Московского гарнизона я сам свяжусь. Вся местность будет оцеплена. На этот раз Михельса мы должны взять.
— Я тоже этого боюсь, — вслух подумал Безруков.
Раннее утро. Еще нет пяти часов, темно, но на востоке небо уже розовеет. Размещаемся в стороне друг от друга, чтобы быть как можно незаметнее. В ближайшем перелеске — наши люди, а к шести утра вся местность кругом уже будет оцеплена.
Мы ждем почти час, так что у меня даже закрадывается сомнение: будет ли сегодня уложена мина. Но вот над откосом у насыпи появляются какие-то люди. Их трое. Двое несут железный ящик, небольшой, но тяжелый, судя по их усилиям. Третий осторожно шагает сзади, все время оглядываясь по сторонам. Все трое похожи на ремонтных рабочих. Михельс обдумал все очень точно.
В конце концов мина поставлена. Псевдоремонтники спустились под откос, не увидев ни одного из чекистов. Югов ничего не говорит, он только делает рукой знак, означающий одно: