Женщины молчали. Я подумал, что говорю с ними обычным газетным языком. Житейская речь проще. А может, вот такая листовка кое-кого и смутит. Но я ошибся: окружали меня люди, для которых ложь — это ложь, а грязь есть грязь, которая может душу испачкать.

— А что же нам с этой бумажкой делать? — спросила Ева Михайловна, придерживая открытую дверь.

Начали гадать.

— Сжечь и выбросить в мусорное ведро.

— Снести в милицию.

— Можно и в газету написать, чтоб не старались.

— Стараться-то они все равно будут.

— А ты бы, Вадим, комиссару отдал, — сказала до сих пор молчавшая жена Мельникова.

Комиссаром у нас прозвали жильца из соседней квартиры, который жил здесь с восемнадцатого года. Его называли иногда и чекистом: он работал еще вместе с Дзержинским. Был он худ, сед и тонок в талии, коротко стригся и всегда ходил в штатском, даже кожаной куртки не носил. По утрам за ним приезжала машина — старенькая черная «эмка», на которой он иногда подвозил меня до Лубянки, как по привычке оговаривались старые москвичи, подразумевая улицу Дзержинского.

Вот я и зашел к нему, памятуя, что вчера еще встретил его на лестнице и он с гримасой боли сообщил мне, что заболел, а болеть ему нельзя, в отделе каждый человек на счету. На вопрос, что с ним, ответил сквозь зубы, что у него острый приступ радикулита: ни согнуться, ни разогнуться. В квартире он жил один, все комнаты напротив и рядом были опечатаны. Когда я позвонил, никто не вышел. Только послышался его голос: «Входите, не заперто».

Он лежал на диване — прямо в галифе и старенькой гимнастерке без знаков отличия. На выбеленной стене над ним висел большой портрет Ленина. Еще один портрет — Дзержинского стоял под стеклом на письменном столе. Я приблизился: на фотокарточке чернела размашистая подпись Феликса Эдмундовича.

— У меня к вам дело, товарищ комиссар… — начал было я, но он сразу же оборвал меня:

— Я знаю, что у вас в квартире все называют меня комиссаром, но такого звания у меня нет. Скажите лучше чекист, это точнее. А вообще у меня есть имя и отчество. Югов Иван Сергеевич, к вашим услугам.

Я молча протягиваю ему листовку, свернутую трубочкой.

— В ручку двери ночью засунули. Я вернулся домой в час ночи. А ее еще не было.

Мой собеседник усмехнулся и почему-то, даже не прочитав ее, поднял к носу:

— Тот же запах.

— Важен текст, а не запах, — сказал я чуть обиженно.

— Текст я знаю. Обычная вражеская мура о чудесной жизни в захваченных Гитлером городах. Точно такую же мерзость я нашел у себя в почтовом ящике. Разносили ее действительно ночью, может быть, даже во время воздушной тревоги, чтобы ни с кем не встретиться. Забрасывали, вероятно, во все почтовые ящики или, как у вас, совали в дверные ручки…

Я тоже понюхал листовку. Она действительно чем-то попахивала. Чем-то вроде душистого крема для рук или одеколона.

— Чуешь? — засмеялся Югов. — Будто из парикмахерской. И притом отпечатана на одной машинке и размножена на стеклографе.

— Возможно, живет где-то поблизости, — сказал я.

— Не обязательно.

— А зачем ему, скажем, с Пятницкой на Кузнецкий мост топать?

— Логично. Только почему «он», а не «она»?

— Ноги у мужиков крепче, все подъезды обойти, по всем лестницам прогуляться. Вверх — вниз, вверх — вниз. Для женщины туго.

— Тоже логично, — сказал Югов. — Так вот мой совет: приглядывайся к людям. И у себя на квартире, и на работе в редакции. Время осадное. Совсем не обязательно то, что эти листовки вам немец разносил или, допустим, завербованный немцами дезертир. Есть в городе людишки, что немцев ждут и гитлеровских вояк с цветами встретят. Есть, парень, есть и такие, которые наворованным рублям счет ведут, а истратить боятся. О капитализме еще не все забыли. В дворницкой живет, черствой булкой питается, а мечтает о том, чтобы свой магазин открыть. Приглядывайся, Вадим, и прислушивайся В такие дни, как сейчас, застегнувшие свою душу на все пуговицы возьмут да и расстегнутся. И что там на донышке — увидишь. А когда еще раз встретиться со мною захочешь, предварительно позвони. Вот я записал здесь мои телефоны, один служебный, другой домашний. Только я дома почти не бываю Говорил ведь тебе, что нельзя мне болеть, денек здесь пролежу, а к ночи машина за мной приедет…

Я ушел в раздумье. Ни портной, ни оркестрант, ни бухгалтер не стали бы разносить столь глупые и клеветнические листовки. Не годились для этой цели и жены их, вся жизнь которых от молодости до зрелости при Советской власти прожита. Приглядываюсь, заочно, конечно, к личности капитана. И что-то не верится… Может быть, Ева Михайловна? Религиозна, по праздникам ходит в костел, к жизни в Москве хоть и привыкла, но многое ей не нравится. Но предположение это мысленно отвергает не Югов, а я сам Засунуть листовку в дверь она, конечно, смогла бы, но кочевать от подъезда к подъезду с больными ногами явно не в силах.

А может быть, девушка? Одна такая в квартире есть. Лейда. Отец у нее русский, латышка — мать. В доме говорили и на том и на другом языке — у родителей было маленькое кафе, где по вечерам сидели за кассой то Лейда, то ее мать. Вспоминает об этом Лейда с раздражением: потому, говорит, и в Москву сбежала. В школе немецкий язык ей давался легче, чем русский. И немецкую литературу она знает лучше, чем русскую. А из советских писателей помнит только Шолохова: других, говорит, прочесть не успела. И наконец, самая главная опора подозрению: родилась и выросла она все-таки не в Советском Союзе, а в капиталистической Латвии, пионерского галстука в школе не носила… Я подавляю в себе сентиментальное восхищение хорошеньким личиком, и на крючок контрразведчика-любителя попадает и Лейда.

4. Убийство

Сегодня ночью во время воздушной тревоги мы с Лейдой дежурим на крыше. Стоим в центре, чтобы видеть всю крышу и, в частности, тлеющую зажигалку, пока она не вспыхнула ярким пламенем.

— Вот он! Прямо над нами.

Вражеский самолет, снизившись, шел на небольшой высоте Он прошел над улицей, сбросив несколько зажигательных бомб. Только две из них попали к нам на крышу с противоположных ее краев. Мы бросились к ним, я с ведром песка, Лейда с большими клещами. Она оказалась проворней меня, и, пока я тушил свою, Лейда уже возвращалась, легко сбросив добычу с крыши. Как ряд маленьких взрывов загрохотали зенитки, и самолет сразу рванул вверх и растворился в темноте неба. Однако его тотчас же нашли прожекторы и повели на юго-запад.

— Теперь собьют, вероятно, его уже заметили истребители, — сказал я.

Как сбили самолет и где сбили, мы уже не видели. Но то, что он был сбит, не сомневались.

— У нас есть свои асы, — сказала Лейда. — С одним даже знакома.

Почему она так радуется сбитому немецкому самолету, подумал я. Искренне или играет? И откуда это знакомство с летчиком? И я говорю с вызовом:

— Ликуешь, что зажигалку сбросила и что фашистский самолет сбит?

— Так война же идет. Вот и радуешься каждой маленькой, но все же победе.

— А где с летчиком познакомилась?

— Зашел как-то к нам в сберкассу.

Не получается из меня следователь, и я, смотря ей прямо в глаза, отрубаю:

— А как ты вообще к Советской власти относишься?

— Так же, как и ты. Жду победы.

— Так собственного кафе у вас не будет, — замечаю я не без ехидства.

— Оно уже в сороковом государству перешло Мать так и осталась кассиршей, отец же кондитером в ресторан на побережье перешел А если б не война, я все равно бы с бабкой в Москве жила. У отца с матерью каждый день ругань, а здесь тишина. Конечно, оклад у меня мизерный, но, когда война кончится, доучиваться пойду.

— И замуж выйдешь?

— Ты себя имеешь в виду?

— Хотя бы. Чем я хуже других?

— Работа у тебя скучная. Из неграмотных строк грамотные делаешь Романтики нет.

Права чертовка Романтикой у нас в редакции и не пахло Разобьем под Москвой гитлеровские армии, опять военкором попрошусь. Ответственный секретарь обещал. А с Лейдой, кажется, ничего не получается, нет у меня программы допроса. Попробую с другой стороны подойти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: