Вернувшись в свой кабинет, Филиппов застал Чонкина, как и оставил, стоящим лицом к стене. Но даже и по стриженому затылку подследственного было видно, что за время отсутствия лейтенанта он о многом успел передумать.
– Повернись! – беззлобно приказал лейтенант, проходя к своему столу. – Сядь! – кивнул он на табуретку.
Чонкин сел, шмыгнул носом, а рукавом утерся.
– Ну так что же, Чонкин, будем признаваться в совершенных преступлениях прямо и чистосердечно или будем запираться, юлить, лгать и пытаться обвести следствие вокруг пальца?
Чонкин сглотнул слюну и промолчал.
– Чонкин! – повысил голос лейтенант. – Я вас спрашиваю. Признаете ли вы себя виновным? – Он снова вынул наган и слегка постучал по столу рукоятью.
– Признаю, – еле слышно сказал Чонкин и покорно кивнул головой.
– Так! – оживился лейтенант и быстро записал что-то в протоколе. – А в чем именно вы признаете себя виновным?
– А именно виновным себя признаю у во всем.
– Ну что ж, тогда распишись вот здесь.
И Чонкин расписался. Как умел. Долго выводил заглавное "ч", обмакнул ручку в чернила, написал "о", еще раз обмакнул, написал "н" – и так всю фамилию через весь лист. Лейтенант бережно взял лист протокола и долго дул на драгоценный автограф.
– Вот и молодец, – сказал он. – Хочешь яблочка?
– Давай, – сказал Чонкин, махнув рукой.
5
Чонкина потом спрашивали строгие люди: что ж ты, мол, так тебя и растак, лопух ты этакий, да как же ты сразу слабину показал и под всем подписался?
– Спужался больно, – отвечал наш горе-герой и улыбался застенчиво.
Ему говорили:
– Да как же так, ведь ты же до этого проявил, можно сказать, чудеса героизма.
– Свистел он все, – сказал Штык.
– Кто? Я? – ударял себя Чонкин кулаком в грудь. – Да что мне… Ты спроси у лейтенанта. Он же знает.
– Ладно, – махнул рукой Штык. – Теперь все ясно. Пришел, насвистел, с полком сражался.
Чонкин страдал. Ему не так было обидно, что подписал он чего-то, обидно было, что не верили. И как после такого поверить? Ладно бы применяли к нему какие-нибудь особые меры, загоняли б иголки под ногти, зажимали бы в дверях отдельные члены тела, тут хоть деревянным будь, можешь не выдержать. А с ним-то ведь ничего подобного не вытворяли. Ну, сунули под нос револьвер, ну, кто спорит, неприятно, но терпеть-то все-таки можно.
А вот не вытерпел и подписал, что во время несения караульной службы неоднократно нарушал устав, пел, пил, ел, курил, отправлял естественные надобности, покинул пост, вступил в сожительство с Анной Беляшовой, передвинул объект охраны, нарушал форму одежды (появлялся среди местного населения водном белье), пьянствовал, вел аморальный и даже разнузданный образ жизни; узнав о начале войны, не принял никаких мер, чтобы явиться к месту службы, уклонившись тем самым от исполнения своего воинского долга, что равносильно дезертирству.
Вот и развеян миф о легендарном герое Чонкине. И разочарованный автор пребывает в сомнении, стоит ли ему продолжать жизнеописание этой личности. Автор смущен. Как быть и что делать? Как держать ответ перед суровым читателем? Ведь он не только суров, он доверчив. Ну ладно, смирился он. Пусть этот Чонкин кривоног да лопоух, и размер головы в общем-то невелик, но ведь не зря же автор именно такого героя подсовывает, должен же он, если уж назван героем, подвиг какой-нибудь совершить.
Да, должен. Но боится. Чем больше подвиг, тем его совершать страшнее.
6
Каждое утро Нюра приходила на площадь перед Учреждением и стояла под тем самым деревом, верхушку которого видел Чонкин из кабинета лейтенанта Филиппова. Она приходила, стояла, вертела в руках свою почтальонскую сумку и разглядывала входную дверь, надеясь неизвестно на что. Подняться на крыльцо и войти в эту дверь она не решалась, а просто так стоять – для чего ж?
Работники Учреждения шли по утрам мимо Нюры и скрывались за этой таинственной дверью. Некоторые из них были Нюре знакомы, но появились и новые. Знакомым Нюра кивала головой и издалека кричала: «Эй здравствуй!» Одни из них вздрагивали, недоуменно смотрели на Нюру и, пробурчав что-то себе под нос, двигались дальше. Другие же проходили, даже не вздрогнув, словно колебания атмосферы никак не влияли на их барабанные перепонки. Нюра невольно робела, не решаясь подступаться к столь важным персонам с такой ерундой, как Чонкин.
Топталась поддеревом, потом шла на почту, набивала сумку письмами, возвращалась сюда же, опять топталась и только к вечеру добиралась до Красного. Разносила письма, кормила оголодавшую за день скотину, а сама ела ли, нет ли – Бог знает. А потом была бесконечная ночь, и мокрая от слез подушка, и привычный путь в город Долгов, и бессмысленное стояние под деревом.
В сумке ее лежал узелок, а в нем – два засохших пирога с картошкой, пяток вареных вкрутую яиц и набитый махоркой кисете витой надписью, вышитой бледными мулине: «Ване от Нюры с приветом».
Однажды ей повезло. Она стояла так же поддеревом, когда к ней подошла дамочка в сапогах и с папиросой, спросила у Нюры, кого она ждет и зачем, сказала «сейчас» и скрылась в дверях Учреждения. Нюре пора уже было быть на почте, но не упускать же такой случай. Она подождала, и вскоре в тех же дверях появился лейтенант Филиппов в новой форме и хорошо начищенных сапогах. Он вышел как будто просто так, посмотрел на небо, потянулся, опустил глаза и увидел Нюру.
– Эй, здравствуй! – крикнула ему Нюра и приветливо улыбнулась.
– Вы ко мне? – спросил лейтенант, глядя на Нюру, как на незнакомую женщину.
– К тебе, – кивнула Нюра и, осмелев, приблизилась к лейтенанту. – Как он там-то?
– Это кто же? – благодушно спросил лейтенант.
– Да Ванька же, – доверчиво сказала Нюра, не поняв игры.
– Какой Ванька?
– Да Чонкин же.
– Чонкин, Чонкин… – повторил лейтенант, как бы мучительно припоминая. Достал из кармана папиросу, закурил. – Чонкин… – пробормотал он, наморщив лоб. – Что-то вроде слыхал. А как звать-то?
– Иваном, – уныло сказала Нюра. До нее дошло, что лейтенант шутит, но ответить ему тем же она не могла.