Леонид Николаевич Андреев
В кругу
На днях мне сделалось ужасно скучно. Я почувствовал, что мне надоело что-то, что я не выношу чего-то и что, если с этим «чем-то» меня оставят еще на полчаса, я устрою сцену жене, разочту горничную Машу и, несмотря на протест тещи, отправлюсь добровольцем на Восток. И так как надоел мне именно я сам, то я пошел в гости к Ивану Петровичу. Хотя Иван Петрович мне тоже надоел, но я с ним бываю реже, чем с собой, и потому не так ненавижу его, как себя. По дороге я встретил Алексея Егоровича и увидел на его лице выражение радости. С поспешностью, делающею честь его дружескому расположению, он переделал зевок в приятную, хотя несколько широкую улыбку и сказал:
— А я к вам. Такая, знаете, скука! — Он попробовал улыбнуться, но нечаянно зевнул, и, так как я зевнул с ним почти одновременно, это начинало походить на своеобразное развлечение. — С женой к тому же поссорился. Из-за Кати. Вы видали у меня горничную: с этакой лошадиной физиономией. Через рекомендательную достали. Пьет напропалую и неоднократно уличена в полиандрии. А вы куда?
— К Ивану Петровичу. Пойдемте и вы, — предложил я. — Может, четвертый найдется, повинтим.
Алексей Егорович задумался.
— Надоел он мне, этот Иван Петрович, — нерешительно сказал он. — А впрочем, пойдемте. Такая, знаете, скука. Будь я доктор, сейчас в Китай поехал бы. Я теперь каждый день тещу Китаем дразню.
Дорогой мы хотели сесть на конку, но она была полна. На перекрестке садились с передаточными билетами. Они садились, а кондуктор их высаживал и предлагал сесть на следующую. Никогда не видя следующей, он был добросовестно убежден, что она всегда пустая.
— Этакое безобразие, — сказал Алексей Егорович. — Пора бы уже…
— Да, пора бы уже… Вот тоже третьего дня я видел, как даму одну… в толкучке… спихнули…
Многоточия обозначают мою зевоту, впрочем, также зевоту и Алексея Егоровича. На следующем перекрестке задавил было лихач. В непонятном для нас порыве восторга он гнал лошадь, и пустая пролетка подпрыгивала на своих обтрепанных шинах. На укоризненное замечание моего спутника лихач обидно усмехнулся.
— Пора бы… — начал Алексей Егорович, но не кончил. Становилось отчаянно скучно. С трудом подавляя в себе раздражение, я с ненавистью смотрел на толстую фигуру Алексея Егоровича и думал, как не надоест ему говорить об этих конках, лихачах. Ведь столько уже говорили. Я отвернулся и почувствовал, что Алексей Егорович также смотрит на меня. Молчать было неприятно, и я сказал:
— Какая погода хорошая.
— Да, хорошая. Но представьте, какой странный случай: я сегодня десятый раз слышу это.
Мы не смотрели друг на друга, так как это едва ли могло бы повести к чему-нибудь хорошему; и так, отвернувшись и молча, дошли до квартиры Ивана Петровича. Поднимаясь по лестнице, Алексей Егорович постарался принять развязный и веселый вид, как подобает гостю, и заговорил:
— Говорят, квартиры дешевеют. Пора уже.
Я так же весело и развязно ответил:
— Да, дешевеют, говорят. Пора уже.
И, весело смеясь, мы вошли в квартиру. Из кабинета Ивана Петровича доносился чем-то раздраженный, сердитый голос, но, увидя нас, Иван Петрович весело рассмеялся, обнял меня, похлопал Алексея Егоровича по животу и воскликнул:
— Вот, кстати. А я было с женой собрался к вам, — обратился он к Алексею Егоровичу. — Такая, знаете, скука! Ну, как вы, как ваши?
— Ничего, хорошо, а вы как?
— Да ничего. Сейчас кухарку рассчитал. Возвращаюсь из суда голодный как собака, а мне вместо обеда черт знает что подают. Нет, знаете, с этой прислугой…
Для начала мы поговорили о несчастье иметь прислугу и, к общей радости, пришли к одинаковым, хотя неутешительным выводам. Явилась и жена Ивана Петровича — Софья Андреевна, тоже рассказала о кухарке и передала несколько возмутительных случаев, Алексей Егорович снова повторил рассказ о горничной с лошадиной физиономией и в свою очередь передал несколько других возмутительных случаев. Я рассказал только три случая. Я рассказал бы и еще, но физиономий моих собеседников не давали для этого достаточно повода. Иван Петрович зевнул, шутливо заметив:
— Поздно лег вчера. В «Аквариуме» засиделся.
— Ах, это не при вас упал с каната? — спросил я.
— Как же, как же, — отозвался Иван Петрович. — При мне. Мы недалеко сидели. Такой ужасный случай! Молодой, говорят, малый, семья там где-то.
— Пора бы уже прекратить эти зверские зрелища, — негодующе заговорил Алексей Егорович. — Поистине «жестокие нравы»!
— Да, поистине «жестокие», — сочувственно ответил я, вспомнив, что в трех газетах видел я это выражение и уже сам два раза в этот день употребил его. То же, по-видимому, вспомнил и Иван Петрович, потому что поспешно закрыл рот и виновато скосил глаза.
— Нужно как-нибудь хлеб зарабатывать, — сказал он.
Так как и эту фразу я уже слышал сегодня, то мне ничего решительно не стоило ответить тем, чем и раньше я ответил:
— Да, но какова публика, требующая такого рода зрелищ.
Разговор оживился. Алексей Егорович вспомнил Рим с его знаменитыми «хлеба и зрелищ». Софья Андреевна сообщила, что она вообще не может видеть эти трапеции и канаты, а Иван Петрович передал подробности другого такого же случая, которого он был свидетелем два года назад. Вывод, к которому мы пришли, был таков: подобные зрелища не должны быть допускаемы. И когда мы пришли к этому выводу, я вспомнил горничную Машу, которую нужно расчесть, конку, лихача, квартиру, и мне снова захотелось уехать добровольцем на Восток. Того же, очевидно, захотелось и Алексею Егоровичу, потому что он вздохнул и мечтательно промолвил:
— А занятно теперь в Китае. Пекин горит…
Мне уже давно чего-то хотелось, и при словах Алексея Егоровича я понял чего: мне смертельно хотелось видеть горящий Пекин.
— На улицах дерутся… — с жаром подхватил Иван Петрович, отличавшийся большой фантазией. — Представляю себе эту картину: узенькие переулочки, серые ряды солдат…
— Пестрые, — поправил Алексей Егорович.
— Да, пестрые. Дым, грохот пушек, свист пуль. Над головами черная туча дыма, вдалеке языки огня…
— Треск падающих домов… — продолжал Алексей Егорович. Я не знал, что у него тоже есть фантазия. И я тоже хотел добавить кое-что к изображенной картине, но вовремя вспомнил, что я человек культурный, и вставил:
— Но какое ужасное зло — война.
— Зло, — не сразу понял Иван Петрович. — Ах да, конечно, зло. Вон баронесса Зуттнер пишет…
— Н-да, — промямлил Алексей Егорович и почему-то свирепо посмотрел на меня. — Конечно. Кто же говорит, что не зло. А что, в винтик не сыграем? — с тоской оглянулся он и даже попробовал ногой под диваном, точно там мог быть запрятан «четвертый». Положительно, у этого толстяка была фантазия.
Четвертого не нашлось, и мы продолжали разговаривать на ту тему, что война зло. Говорили мы горячо и убедительно. Иван Петрович представил даже, вроде гаршинского героя, как это лежат в ряд трупы: один, два… тысячи. Пришли к тому заключению, что война вредна во всех отyошениях. А придя, вздохнули, и я вспомнил горничную Машу, конку, лихача, квартиры и канатоходца. Потом долго сидели молча и вздыхали.
— Слава Богу, — заговорил Иван Петрович, — начинают, по-видимому, сокращать древние языки. Пора бы уже.
— Давно пора, — согласился я. — Сколько напрасно потраченного времени, сколько мучений… Эти хотя бы экстемпоралии или каникулярные работы.
— Именно, — согласился Иван Петрович.
— Помню я, как раз…
И Иван Петрович рассказал несколько анекдотов из гимназической жизни, отчасти по поводу экстемпоралий, но главным образом относительно курения. Рассказал несколько анекдотов и Алексей Егорович, немного оживившийся. К сожалению, я уже раньше слыхал их и не мог смеяться с надлежащей степенью веселья и искренности. Странное ощущение: о чем мы ни заговаривали, казалось, что мы уже говорили об этом, и не в той жизни, а только вчера, до того свежи в памяти были и слова и ощущения. Попробовал я смеяться — и мне чудилось, что и вчера я смеялся и третьего дня, и именно по этому же поводу; попробовал я негодовать — и вчера негодовал и третьего дня негодовал.