Однако вернемся к другим письмам. Они тоже, сохраненные бережно удивительной женщиной, молчали без малого шесть десятков лет, а теперь вдруг голосом давно минувшей войны заговорили вновь, послушаем же.
«14 сентября 1942 г.
Оля, дорогая моя!
Хотелось бы побольше написать тебе, но борьба далеко еще не кончена, и я считаю преждевременным подводить какие бы то ни было итоги.
Скажу только, что я сам едва ли верю в то, что это моя рука пишет тебе письмо. Трудно, пожалуй, совершенно невозможно представить себе всей тяжести нашей: борьбы. Уже сотни раз смерть пыталась захватить меня в свои холодные объятья, но тщетно: я продолжаю жить и бороться. Трудно погасить во мне искру мщения. В качестве отчета приведу тебе цифры. Мое подразделение[2] за время боевой деятельности уничтожило не менее 400 немецких солдат и офицеров, много техники. Интересует меня, Оля, каким ты представляешь меня сейчас?.. Все тем ли румянощеким юношей, или каким либо другим ?
Едва ли ты поверишь, моя дорогая, что несколько светлых волос серебрят мои виски, что в голубых и когда-то открытых глазах, теперь неугасимо поблескивают злые огоньки, как у затравленного тигренка. Много горя принес мне немец. Много пережил я вместе с моей годиной. Чувства обострились. Нет, в груди моей больше нет сердца – раскаленный кусок металла бьется в груди моей.
Как и всякий фронтовик, я, пожалуй, потерял дар речи: я привык выражать свои чувства штыком, гранатой, бомбой...
О всем в свое время расскажу я тебе, Оля. А сейчас прости мне, я кончаю. Написал твоему папе письмо, не знаю, получил ли он его.
Очень хотелось бы покушать яблок. Где наша Украина?
До свиданья.
С приветом – М. Алексеев».
Приведенное выше письмо, как и некоторые другие, грешат малость литературной патетикой, а написано оно тем не менее после тяжелейших боев под Абганерово, где моя рота понесла первые потери: погиб заместитель командира лейтенант Сергей Гайдук и два бойца – Давискиба и Кучер. А при выходе из окружения в ночь с 29-го на 30-е августа потери эти оказались просто ужасающими: наша 29-я стрелковая дивизия вывела к Волге, к окраинам Сталинграда менее трети своего состава. А в моей минометной роте (под Абганерово я был уже в ней и командиром, и политруком одновременно) из 110 солдат и офицеров уцелело что-то около сорока человек. Отсюда и вырвались из-под моего карандаша эти «холодные объятья смерти». Удивляюсь только, как им, этим «объятьям», удалось вырваться из чрезвычайно бдительных и цепких рук военной цензуры! Однако ж вырвались и оказались в Уральских горах в добрых, надежных руках девушки по имени Оля.
Ровно через пять дней отправилось к ней в Ирбит следующее письмо почему-то без обязательного, казалось бы, эпитета «дорогая».
«Оля!
Посылаю тебе фотокарточку. Может быть, она тебе не понравится, – это, может быть, потому что в ней, в этой фотокарточке, скажем прямо, нет ничего достопримечательного.
Для меня же она дороже любой, самой замечательной, фотокарточки, потому что я фотографировался, вернее, меня фотографировали, после жестокого боя и перед боем; потому что она, эта маленькая карточка, родилась в грохоте снарядов, в пыли, у разрушенного домика[3] , в душной степи; потому что перед этим меня и многих моих бойцов представили к награде; потому что она дышит гарью великих сражений за нашу дорогую Родину; меня фотографировали, потому что в разгар сражений надо было мне вручить партийный билет, который бы лежал у сердца и все больше разжигал ненависть к врагу и постоянно уверовал в нашу победу. Пусть гимнастерка выцвела от солнца, прогорела горячим потом, пусть нет прически – пусть! все это будет по возвращении с фронта.
Оля, ты не обижайся на меня. Другой фотокарточки у меня нет и быть не может сейчас, потому что в окопах, в степи нет фотографий, а в грохоте артиллерийской канонады фотограф нервничает.
До свиданья.
Жду твоего драгоценного письма.
Привет папе, маме и бабушке.
Ваш Мих. Алексеев.12/IX–42 г.»
А за день до этого, 11 сентября 1942 года, в дивизионной газете «Советский богатырь» в рубрике «Наши герои» был опубликован небольшой очерк обо мне. Газетную вырезку с этим материалом я выслал Ольге. Она переписала его в тетрадь своим изумительным по красоте почерком, сохранившимся у нее и по сей день! Первая страница тетради трогательно разрисована полевыми цветами.
Теперь эта тетрадь с очерком, другими письмами, а также фотоснимками Ольги (ее фото относится к 41-му году) и моей, сделанной по заданию политотдела дивизии Валентином Тихвинским, с коим впоследствии мы очень подружились, находится у меня. К сожалению, Валя (так звали его мы все) не дожил до победы: погиб в Венгрии осенью 1944 года.
Ну а пока что заглянем в следующий, ждущий своей очереди небольшой листочек. Сверху, с правой его стороны указана дата: 14 сентября 42 г., но она вступает в противоречие с другой датой, которую читатель, конечно же, заметит при чтении письма.
Вот оно, это письмо:
«Оля, дорогая моя!
Я получил твое маленькое письмецо, датированное от 19/IX–42 года, в котором ты выражаешь беспокойство по поводу отсутствия моих писем.
Скажу откровенно, на каждое твое письмо, в каких бы я условиях ни находился, я давал немедленно ответ. Но условия... вот эти самые условия, видимо, были причиной исчезновения моих писем. А эти условия были чертовски сложны, порою казались безнадежными, но о них я писал тебе в предыдущих письмах.
В предыдущем письме я тебе отправил маленькую фотокарточку, которую ты должна уже получить.
Сейчас у меня все в порядке, о сегодняшнем номере нашей фронтовой газеты напечатана моя большая статья о героях Отечественной войны.
Вот и все. Эту статью в следующем письме я тебе вышлю (тут я чего-то попутал: в то время я мог напечататься разве что в «Советском богатыре», то есть в нашей дивизионной газете, а отнюдь не во фронтовой. – М. А.).
До свиданья.
Жду от тебя письмо и фотокарточку.
Привет папе, маме и бабушке, а также привет Нюсе.
Твой Мих. Алексеев».
Что там такое еще за Нюся, я, право, не знал. Похоже, из новых подруг Оли. Больше меня озадачила и смутила собственная подпись: «Мих. Алексеев». Откуда явился этот Мих? Так обрубают пополам свои имена, либо укорачивают их только писатели, да и то не все, а лишь хорошо известные. Шолохов, например. А я-то к чему присобачил к своей обыкновеннейшей фамилии, уступающей, может быть, только Ивановым по их числу среди русских людей. Ну, и ну! – удивился я, встретившись с этим совершенно неведомым мне и нелепым «Михом» среди присланных мне моих же писем. А уж не подписал ли я так статью, помянутую в приведенном выше письме?! Ну, да Бог с ним, этим самозванным «Михом»!
На очереди у нас с тобой, читатель, следующее в порядке живой как бы очереди письмо. Кажется, самое короткое из присланных Ольгой.
«Здравствуй, милая Оля!
Я тебе посылаю маленькую статью, из которой ты узнаешь о человеке, которому я обязан своей жизнью и возможностью бороться дальше с фашистским зверьем.
До свиданья.
Иду сейчас в грозный бой.
Твой Михаил.
Привет папе, маме, бабушке и Нюсе.
17/IX–42 г.»
Как видите, к папе, маме, бабушке в нашей строго документированной эпистолярной повести появился еще один персонаж по имени Нюся, с коей я был совершенно незнаком ни тогда, ни сейчас. А вот о человеке, которому я действительно обязан своей жизнью, – и не только один я, а еще несколько бойцов из моей минометной роты – о Николае Сараеве. Это он при нашем выходе из окружения, встретившись почти вплотную с немецкой танкеткой, бросил под ее гусеницы связку из двух противотанковых гранат, уничтожил ее вместе с экипажем, а нас спас ценою собственной жизни. Так думалось поначалу нам, спасенным. В последнюю минуту мы видели Николая, лежавшего неподвижно перед горящей танкеткой в изодранной гимнастерке. А что было с ним потом, рассказывается в эпилоге романа «Мой Сталинград».