Часто немцы выпускали свои ракеты так близко, что мы слышали их характерный сухой треск, похожий на шипение кобры, прямо над своими головами. И на то короткое время, пока они висели, плавились в аспидно-черном, как надгробная плита, небе, в балке, по которой мы шли, делалось так ослепительно светло и так страшно, так неуютно, что хотелось спрятаться от самого себя. Кто-то в такой момент падал на землю, кто-то бежал в сторону, где было потемнее, кто-то останавливался и застывал на месте, скованный ужасом, кто-то прижимался поплотнее к рядом идущему, как прижимается ребенок к своему отцу в минуты опасности; кто-то снимал с плеча винтовку, кто-то хватался за висевшую на ремне и оттягивающую его книзу противотанковую гранату, – каждый в отдельности и все вместе напряженно ожидали одного – вражеского нападения, которое, по логике вещей, должно же было в любую минуту начаться. Но ракеты, витиевато расписавшись на темном полотне небес, угасали, сгорев до конца, или падали на землю, окропляя ее своими горячими брызгами, – и теперь уже в балке воцарялась жуткая темень, каковую принято называть кромешной, той, что предполагалась в преисподней. На какую-то минуту нельзя было увидеть, идущего рядом с тобой. Но наше движение тотчас возобновлялось, ускоряясь все крепнущей, все усиливающейся надеждой на скорый выход из окружения. Поближе к рассвету мы уже готовы были поверить, что самое страшное позади, что вот-вот мы встретимся и соединимся с теми, кто должен был выйти нам навстречу, как еще совсем недавно выходили мы сами на смену тем, кто с запекшейся кровью на рваных гимнастерках уходил от Дона все к той же Волге, куда стремились сейчас и мы. Вот-вот это должно произойти. Так думалось, а еще больше – этого хотелось. Этого – единственного!..
– Побыстрей, побыстрей, ребята! Не отставать! Скоро выйдем! – подбадривали мы себя и бойцов, радуясь тому, что покамест шли все в той же колонне, соблюдавшей, как бы ни было трудно, прежний порядок, но шли украдкой, по-воровски озираясь, потому что шли по земле, которая была нашей, но как бы уже и не нашей. Позабывшись, кто-нибудь вдруг заговорит, но его тут же сердито одернут, и боец конфузливо умолкнет и постарается сделать что-нибудь такое, чтоб ему простили его промашку: подправит лямку вещевого мешка на плече товарища, подсобит немножечко подвезти миномет на лафете-коляске или поддержит под руку более других уставшего; видя его старания, кто-нибудь постарше легонько тронет его плечо, давая понять: ничего, мол, страшного, все, мол, хорошо, шагай, парень, со всеми может случиться такое. Замечалось, что время от времени кто-нибудь из солдат, покинув свое место, отходил в сторону для того вроде бы, чтобы поправить что-то на своих ногах, а на самом деле – для того, чтобы убедиться, находится ли на месте политрук роты, идет ли он позади по-прежнему; убедившись и успокоившись, быстро догоняет свой расчет и шагает уже бодрее. А твое сердце больно сжимается от мысли, что идущие впереди тебя люди не в малой степени связывают с тобой надежду на свое спасение, – и это в то время, когда сам-то ты понимаешь, как ничтожно малы твои возможности для этого, но в отличие от твоих подчиненных тебе-то самому и вовсе не на кого положиться: ни впереди, ни позади (ты уже знаешь об этом) нету твоих непосредственных начальников, нету ни командира, ни комиссара полка, от которых можно было бы получить ежели не прямую помощь, то хотя бы какие-то команды, какие-то распоряжения. Где-то впереди находится комбат-один[12] капитан Рыков, но твоя рота не в его подчинении, она осталась вроде бы в одиночестве, сама по себе. Идущий впереди Усман Хальфин старается лишь не упустить из виду пехотинцев и, прежде всего, хорошо знакомого ему политрука Василия Зебницкого, который так же, как и я, занял место позади своей жиденькой после страшных потерь стрелковой роты. Перед глазами Усмана то и дело вспыхивали на миг все от тех же немецких ракет каски пехотинцев – и это радовало нашего умного и невозмутимого казанского татарина.
Вся дивизия была в походе. Кто ею сейчас командует и командует ли вообще кто-нибудь, если действительно командный пункт Колобутина[13] с его комендантским взводом и всей ячейкой управления захвачен немцами?
На четвертом часу движения почувствовалась усталость. Земля, словно магнит, притягивала к себе; в обычном походе полагался бы привал, но в нашем положении его ни в коем случае нельзя было делать. Это понимали все, в том числе и те, кто окончательно выбился из сил и держался в колонне только с помощью товарища, поддерживающего бедолагу под руку, – это у пехотинцев. У нас, минометчиков, было по-другому. Наши бойцы удерживали в себе силы тем, что посменно взбирались на повозки и давали немного отойти, отдохнуть ногам, сделавшимся в какую-то минуту свинцовыми. А в расчетах, где минометы катились на собственных колесах, поступали еще проще: наводчики, заряжающие, подносчики мин посменно усаживались на импровизированную эту тележку и везли друг дружку, лишний раз убеждаясь в мудрости тех, кто придумал простейшее приспособление, которое, кажется, давно напрашивалось, но явилось на свет Божий только вот теперь, хотя сами-то минометы изобретены давным-давно и были применяемы как грозное оружие во многих прошлых войнах, – вот уж истинно: «век воюй – век учись». Однако не скоро еще опорная плита, похожая на неподъемную чугунную круглую дверь, каковой закрывается люк городского водопровода, как и ствол, напоминающий большую самоварную трубу, и неуклюжая двунога-лафет покинут солдатские спины и плечи: 82-миллиметровые минометы прежнего образца останутся доминирующими до конца войны во всех стрелковых дивизиях; сами же минометчики долго еще будут заменять вьючных животных при смене огневых позиций, когда опорная плита упирается не в землю, а в согбенную, просоленную потом спину солдата. Переносом такого миномета с одного места на другое занят весь его расчет, то есть три-четыре бойца, а на колесах с ним легко справляется один. К сожалению, на всю нашу роту было дадено всего лишь два усовершенствованных миномета, и достались они двум Николаям – сержанту Николаю Фокину и младшему сержанту Николаю Светличному, расчеты которых более других преуспели в боях на Аксае, у хутора Чикова, когда взвод Усмана Хальфина был оставлен для прикрытия уходившего от Дона 106-го стрелкового полка. Новые минометы были отданы мною Хальфину в качестве поощрения, а он, с тою же целью, передал их двум из трех Николаев в его взводе, которые командовали соответственно первым и вторым расчетами. Третьим Николаем был заряжающий младший сержант Сараев, но он пока что для всех в роте оставался Колей. Ровесник Жамбуршина, с виду он казался еще моложе – потому, может быть, что щеки его почти постоянно горели легким девичьим румянцем, а на верхней губе, на скулах и на подбородке, опять же по-девичьи округлом, хоть и объявился реденький белесый пушок, но он решительно не годился ни для усов, ни для бороды, если бы Сараеву и вздумалось обзавестись ими. «Безопасная» бритва, правда, у Коли была, но она предусмотрительно спряталась где-то в недрах его вещевого мешка и ни разу не извлекалась оттуда за полной ненадобностью. Коля собирался было подарить ее своему дружку – наводчику Ванюшке Давискиба, у которого после первых же боев неожиданно объявилась густая поросль черных до синевы цыганских волос, и тот выскабливал их с ожесточением, то и дело раня себя своею уже действительно опасной бритвой. Но Сараев не успел исполнить свое воистину благородное намерение: помешала немецкая бомба, отправившая Ваню туда, где не нужны теперь ни бритва, ни все другое, без чего не обойтись живому человеку. Забыл, конечно, про свою «безопасную» и Коля Сараев: реальная и притом очень грозная опасность висела сейчас над всеми и была она рядом, где-то вот тут, всего, может, в нескольких шагах справа или слева, откуда вновь, гася в нас родившуюся было надежду, начали взлетать ракеты, да не одни, а вперемежку с трассирующими пулями. Немецкие ракеты с сухим своим треском, казалось, рвали не только чуток побледневшее небо, но готовы были разорвать на куски и наши души: при их треске и сопровождавшем этот отвратительный гремуче-змеиный звук ослепляющем, каком-то ирреальном неземном свете сердце то падало куда-то вниз, то подымалось к самому горлу, заслоняя дыхание, то сжималось в комок, то начинало колотиться так, что ты невольно хватался за левую часть груди, чтобы оно, сердце, с испугу не выскочило из нее совсем.