Воронцов сам привел нас в свой новенький блиндаж, недавно отрытый у самой вершины соседней с Купоросной безымянной балочки, и приказал:
– Устраивайтесь тут и ждите.
– Чего ждать? – робко обронил всегда немножко мрачноватый Базиль (так мы в шутку окрестили Василия Зебницкого). Ему не нравилось это прозвище, он злился, посылал нас к черту, не зная того, что этим самым лишь подзадоривает нас.
– Как чего? – удивился вопросу нашего Базиля Воронцов. – По-моему, тут все ясно. Ждите назначения.
Ждать пришлось недолго. Меньше суток. На следующий день мы уже знали: один из нас будет парторгом полка (Зебницкий), другой – агитатором. Эта должность новая, придуманная где-то в центре Москвы, на Арбатской площади, в ГлавПУРе. В нашем 106-м она досталась Николаю Соколову. Услышав о ней, Николаша испуганно почти заорал:
– Это что за должность? Что она означает?! Товарищ майор, с чем ее едят и чем она пахнет?
– Не знаю, не знаю. Решительно не знаю, ни с чем ее едят, ни чем она пахнет, – спокойно ответил Воронцов. – Отведаешь сам. Да вы не бойтесь. Завтра в политотделе дивизии получите подробнейший инструктаж. И ты – тоже! – последнее относилось уже ко мне. – Я хотел, было, направить тебя, Алексеев, во второй батальон, замполитом, – там три дня назад был убит комиссар. Но помощник начальника политотдела по комсомолу выпросил тебя у меня. Будешь ответственным секретарем комсомольского бюро в нашем полку. Ну, тут, по-моему, не надо ломать голову над тем, чем эта должность пахнет и с чем ее едят. Зайдешь там к Саше Крупецкову, и он тебя просветит лучше, чем я. Вопросы есть? – Мы помалкивали. – Вопросов нет. Вы свободны. У вас еще есть время выбрать место для вашего совместного блиндажа. Только ищите его где-нибудь поблизости от моего.
После всего сказанного нашим непосредственным начальником все стало вроде бы ясным и понятным. Непонятным было лишь то, почему мы, три вновь испеченных старших лейтенанта, избрали для своего совместного блиндажа крохотную балочку, которая хоть и была почти рядом с воронцовской, но располагалась перпендикулярно линии переднего края, проходившего по юго-западной окраине Елхов, – из хутора немцы нас все-таки вытеснили, и, как оказалось, надолго, до самого конца нашего с ними противостояния, то есть до 20 ноября 42-го. Очень скоро мы обнаружили нашу «небольшую» промашку: балочка, облюбованная нами, простреливалась противником насквозь из всех видов оружия. Не могла она укрыть нас и от минометов. И все-таки мы не покинули ее. Почему? Не привлекла ли нас яблонька, устлавшая к тому времени горькую землю великим числом таких же горьких, зеленых, усыпанных золотистыми веснушками плодов? Утолив ими одновременно и жажду, и голод, мы – не в знак ли благодарности? – вырыли за яблоней небольшую квадратной формы яму, сделали перекрытие, назвали эту погребушку блиндажом и стали в нем жить.
На рассвете по ходам сообщения отправлялись на передовую, каждый по своим обязанностям: Николай Соколов – на короткие беседы со своими ротными агитаторами, снабжая их боевыми листками; наш «Базиль», сделавшийся еще строже и насупленнее, – к своим коммунистам; ну а я, естественно, – к своим восемнадцатилетним воинам, принимать их прямо там, в окопах, в комсомол. Скоро ко мне стал присоединяться и Саша Крупецков со своею, уже из желтой сделавшейся почти черной, кожаной полевой сумкой, битком набитой свежими бланками комсомольских билетов; Саша умудрялся и там, в этих солдатских норах, делать все торжественно: передавая мальчишке с испачканной глиной физиономией новенький билет, он произносил короткую, но, ей-богу, все-таки пламенную, горячую, во всяком случае, речь, повергая юношу в страшное, до выскакивания слезинки из глаз, смущение; из прихваченных по пути, из соседних окопов, с полдюжины «старых» членов ВЛКСМ, мы, как и полагалось, устраивали комсомольские собрания, на коих и проводили прием новеньких. Нередко эти импровизированные собрания приходилось прерывать, поскольку либо мы, либо немцы предпринимали атаки или контратаки – те самые, что никаких изменений в линии фронта не производили, зато та и другая стороны несли немалые потери; смешавшись со своими бойцами, мы тогда же видели, как падали на землю, едва поднявшись в атаку, ребята с выданными им только что комсомольскими билетами, падали и, отрешенные от всего сущего на земле, ждали, когда уже в сумерках их подберут товарищи и унесут в какую-нибудь воронку от бомбы или тяжелого снаряда, обращенную в братскую могилу.
Злые, подавленные страшными потерями, возвращались мы, один за другим, уже под вечер в нашу нору: там вместе нам было чуток повеселее. К тому ж – яблонька. Она протягивала навстречу свои изломанные ветки, которых день ото дня становилось на ней все меньше и меньше. Мы собирали сшибленные сучья и, поскольку ночи уже были холодноваты, топили свою «буржуйку»; сучья разгорались не вдруг, долго шипели, из них красной живой кровью струился сок, распространяя по блиндажу горьковато-кислый, терпкий запах.
Всю ночь немцы вели в нашу сторону беглый, беспокоящий, бесприцельный огонь. Наша яблонька стояла на взгорке, и бедняжке попадало больше всех. Разрывные пули «дум-дум», осколки мин и снарядов искромсали, искалечили ее до неузнаваемости. Однако на искромсанных ветвях еще цепко держались кое-где яблоки. Мы сшибали их и, сочно хрустя, поедали в редкие и отраднейшие минуты затишья. Правда, теперь раскусывали яблоко осторожно, потому что нередко на зуб попадал крохотный острый осколок.
И коль скоро яблонька эта уже встала в строку моей повести, нарушу опять хронологию и расскажу о ней до конца, а потом вновь вернусь к тому месту, с которого она, яблонька, появилась перед всеми нами.
Три месяца без малого мы, трое, прожили в том блиндаже, обстреливаемые и днем, и ночью. Вероятно, мы могли бы найти более безопасное место для своего блиндажа, и все-таки не делали этого. Нам казалось, что яблонька, которая первой принимает на себя вражеские пули и осколки, надежно защищает нас: неспроста же все мы были покамест целыми и невредимыми.
В конце ноября 1942 года мы расстались с нашей яблоней: войска перешли в наступление. Впрочем, то была уже не яблоня, а жалкое ее подобие, огрызок, знобко вздрагивающий и стенающий на остуженном ветру. Не помню подробностей прощания. Помню только, что в кармане Василия Зебницкого, нашего Базиля, самого чувствительного из нас, много дней спустя мы обнаружили яблоко – с нее, с нашей Зерновушки, как нарекли мы свою безмолвную и безропотную защитницу. Тогда подумалось: а не хотел ли Василий сохранить яблоко до конца войны и потом, вернувшись домой, в свои азиатские степи, подарить его своей единственной маленькой дочери? Мы-то ведь видели, как страдал наш дружище от долгой разлуки с женой и ребенком. В такие минуты мы с Николаем Соколовым невольно думали: как же хорошо, что мы не успели жениться, насколько же нам легче было на войне, чем Зебницкому!
Теперь минуло более полувека, и редкий год для меня проходит без того, чтобы я не приехал на свидание именно с ней, нашей Зерновушкой. У меня не было уверенности, что увижу ее на месте, – это тогда, когда я ехал туда впервые после войны. И все-таки, выйдя к берегу Волги у подножия балки Купоросная, я стал быстро подниматься по ней вверх. Справа и слева ее обступали дома, высокие, нарядные, которых, разумеется, раньше не было. Все это радовало глаз и душу. И вместе с тем отчего-то было немного грустно. Отчего же? Не оттого ли, что все меньше и меньше оставалось надежды на встречу с моей яблонькой?.. Новая жизнь бушевала вокруг, стирая беспощадно следы минувшего. Где же тут уцелеть Зерновушке! А может, она умерла тогда же, сразу же после Сталинградского побоища, и теперь на том месте выросло новое селение?
Я, однако, шел. Шел упрямо.
Вот одна, другая дочерние балочки сбежали в балку Купоросная. Я ждал пятую по счету. Там, наверху, у ее истоков, и стояла Зерновушка, там и был наш блиндажишко, была наша нора. И вот она – пятая. С бьющимся сердцем подымаюсь выше, выше. Стоит! Да-да, стоит на том самом месте. И в отличие от меня, кажется, нисколько не постарела. Сучки новые, молодые, просторно разбросаны во все стороны. Только внизу, у самого комля, чуть видны были ее зарубцевавшиеся раны, тугими узлами вспухли они на грубой коре.