Не скрою, что после того, как Андрей Дубицкий «восславил» меня чуть ли не в первой своей заметке на страницах дивизионки, я сделался ее более чем прилежным читателем. Встречался там и с небольшими очерками Дубицкого, и с рассказами, и со стихами. Да, Андрей писал и стихи, подписывал их уже собственным именем. Вместе со своими друзьями, фотографом Валентином Тихвинским и сержантом Могутовым, он по приказу начподива полковника Григория Ивановича Денисова написал даже песню. Не будучи уверенными, что песня понравится солдатам, они сперва распевали ее втроем сами. Не сказать, чтоб у них здорово получалось, но они старались изо всех сил, то есть не жалели голосовых связок. Из совместной их землянки – она у них, как и у нас, была на троих одна – доносилось:
Не скоро, но песню запели и бойцы. Особенно понравился им ее припев:
Страх-то, впрочем, был ведом всем нам, но тем не менее вторая строчка пелась нами, выпевалась как-то уж очень бодро и победоносно, вроде бы мы и сами были уверены, что «страх для нас неведом». Явно под влиянием Дубицкого и его товарищей я тоже потянулся к стихотворству.
Начал прямо с поэмы – чего уж мелочиться! Решил посвятить ее своему спасителю – Николаю Сараеву. Писал, разумеется, урывками, украдкой от моих «сожителей» по блиндажу. Улучив момент, когда они уходили в батальоны и когда я оставался в землянке один, я торопливо, боясь, что меня покинет творческое вдохновение, вынимал из своей полевой сумки толстую, или общую, как называл ее со школьных лет, тетрадку и горячо принимался за дело. О том, чтобы послать мое творение в тот же «Советский богатырь», сделавшийся вроде бы родственным мне, речи быть не могло: он, «Богатырь» тот, прямо-таки напичкан собственными поэтами, куда уж мне до них. Отрывками посылал свою поэму в затерянный где-то в уральских горах небольшой поселок Ирбит, куда во время эвакуации перебралась из города Сумы одна украинская семья. А с нею – прелестнейшее существо по имени Оля Кондрашенко. Жили мы в том уютном и ласковом городке на берегу поэтичнейшей речки Псел в одном доме. И, конечно же, не могли не подружиться. И не знали, что дружба наша будет очень долгой. А «виною» тому Леля, Ольга, Ольга Николаевна – она не давала погаснуть этому светильнику нашей прекрасной, светлой дружбы, так и не перешагнувшей порога, за которым было бы уже другое...
12 июля 1982 года получил от Ольги еще одно письмо – не помню, какое уж по счету! В «первых строках», как обычно, сетования, совершенно справедливые:
«Уже давно нет от тебя весточки, ты совершенно не откликаешься на мои послания. В прошлом году исполнилось 40 лет со времени нашей встречи, знакомства; я тебе кое-что высылала к этой дате, а тебя просила прислать мне свой трехтомник, вылущенный Военным издательством в 1981 году, но ты так и не исполнил моей просьбы...[31]
Высылаю тебе, – пишет далее моя верная подружка, – заказной бандеролью твои стихотворения, которые я оформляла давным-давно, в годы войны, в Ирбите. Может быть, что-либо пригодится в период работы над романом о Сталинградской битве (у меня все это имеется в твоих письмах, а данные тетради, оформленные так по-детски еще, но с большой любовью, оставь в твоем архиве, Миша)».
Нельзя без умиления видеть, с каким трогательным участием и с какой действительно любовью исполнено «издание» моей поэмы в одном экземпляре. Впрочем, в тетрадке, обложка которой разрисована волнующими и радующими глаз и сердце цветами, может быть, увиденными девушкой в уральских же горах, помещены и другие мои стихи, написанные позднее уже на других фронтах. В них, как и в «поэме», озаглавленной «Николай Сараев», собственно поэзии с гулькин нос, ею даже и не пахнет, если говорить честно. И все-таки при всей их поэтической немощи они тоже часть моей биографии, в них частица душевного тепла и света, хранившегося в нас, фронтовиках, в условиях невыносимо тяжких, когда до стихов ли было! И несмотря ни на что, рвались они, «пресволочнейшие», наружу.
Вот – из «поэмы» (по понятным причинам заключаю это слово в кавычки):
31
Теперь, надеюсь, и читатель поймет, кто из нас надежнее поддерживал тот светильничек.