На столе в комнате суп-лапша для Тарасика. А рядом — ложка. Это папа ее положил. Дремлет в углу старый дедкин буфет. Буфет — ничего не скажешь — очень даже прекрасный… Папа и тот называет его «гроб с музыкой». Но сколько Тарасик ни вслушивается, буфет никогда не поет. Зато дверки у него большие, толстые. На дверках висят интересные деревянные курицы, перевернутые вверх ногами.
А в другом углу — против папиного стола — распрекрасная дедушкина качалка.
Дедка сам перевез сюда свою старую мебель, когда переезжали на новую квартиру Тарасик, папа и мама. Только качалку он почему-то понес один. Опрокинул себе на голову и пошел вверх.
От сиденья качалки, которое было плетеное, все в дырочку, и даже в одном месте совсем порвалось, на дедушкино лицо ложились веселые, светлые пятнышки. Как будто он сидел под деревом в саду.
Дед шагал и хлопал по ступенькам тяжелыми ногами. На шум его шагов пооткрывались все двери соседних квартир. Люди увидели, как идет по лестнице дедушка с качалкой на голове. Они увидели, какое у него сердитое лицо и волосатый, немножечко большой и толстый нос.
— Свекор? — тихо спросила у мамы соседка и посмотрела на дедушкин нос.
— Папаша! — ответил папа усталым голосом и махнул рукою в сторону дедушки: мол, и так все ясно, мол, и так все видят, какой у них свекровий дедушка и как это нехорошо.
А дедушка внес в дом своего сына старую качалку и снял ее, как корзину, с головы. С дедушкиного лица сразу ушли все веселые пятнышки. Он поставил качалку в угол и обтер со лба пот. Потом пошел вниз и принес откуда-то большой кирпич ржаного хлеба и соль в тряпочке.
— Хлеб-соль! — зачем-то сказал дедушка (хотя каждый и так понимал, что хлеб — это хлеб, а соль — это соль).
— Дедушка, это теперь мой хлеб? — спросил Тарасик. — А качалка тоже моя?
— Твоя, а как же? — ответил дедушка.
Тогда Тарасик тихонько подошел к деду, поглядел снизу вверх на его усталое лицо, протянул вперед руку и погладил дедушкин волосатый нос.
— Ты красивый, дедушка, — сказал Тарасик и вздохнул.
— А ты как думал? — ответил дедушка.
— Дедушка очень хорошенький, верно, мама? — сказал Тарасик для прочности и еще разок внимательно снизу вверх поглядел на деда.
И вот теперь в углу их нового дома стоит навсегда, на всю жизнь, распрекрасная дедушкина качалка.
Тарасик подходит к ней и перевертывает качалку вверх дном. Качалка сейчас же превращается в автомобиль.
— Прочь с дороги, куриные ноги! — кричит Тарасик.
А качалка уже заделалась пароходом. Пароход идет по морю. Море шибко блестит. Посредине моря пятно от чернил. Пароход перекатывается с боку на бок. Из трубы идет дым.
И вот Тарасик причалил к берегу. На берегу стоит хата. На земле отражается ее плетеная крыша. Земля вся усеяна светлыми пятнышками от красивой плетеной крыши. Вокруг хаты растут трава и цветки.
Тарасик заходит в хату. К нему в гости приходит кошка. Она говорит: «Ах, вот ты где закопался, Тарасик! А я ищу-свищу. Здорово, друг!»
Тарасик молчит. И вдруг неожиданно он выскакивает из дома-качалки.
— Ура-а-а! — орет Тарасик кошке.
Но кошка и не думает пугаться. Она спокойно принюхивается к чему-то и недоверчиво шевелит усами.
— Ноги голы не кажи! — чтобы унизить ее, говорит Тарасик. А ей наплевать. Кошка уходит прочь, мягко переступая по полу босыми кошачьими ногами.
«Хорошо б это было, если б кто-нибудь позвонился в дверь и принес мне подарок, — вздохнувши, думает Тарасик. — Вот тебе подарок, Тарасик. Бери. На!»
Тарасик сидит и ждет, притаившись в прозрачной тишине своего качалочного дома. Он ждет звонка. Ждет час и другой и, кажется, задремал…
И вдруг раздается короткий звонок. Пробежав коридор, Тарасик встает на цыпочки и открывает входную дверь.
На площадке женщина-почтальон.
— Здорово! — сияя, говорит ей Тарасик.
— А взрослых нет ли? — угрюмо спрашивает она. — А ты не потеряешь?
И отдает Тарасику большое, толстое письмо.
— А где подарок? — удивившись, спрашивает Тарасик.
— Вот еще! — отвечает ему почтальонша. — А чем тебе письмо не подарок?
Тарасик бросает письмо на стол, рядом с молочной лапшой, распахивает окошко, глядит во двор.
Через окошко виден не только двор. Перед Тарасиком — большая, широкая улица. Полутемно. Еще не зажглись огни. По улице идут люди. По мостовой проезжают трамваи и троллейбусы… Хорошо на дворе!
Тарасик надевает шапку, пальто и варежки и, хлопнув дверью, уходит из дому.
Глава шестая
Папа поставил на стол молочную лапшу, положил рядом чистую ложку, велел Тарасику не выходить из дому, оделся и быстро спустился с лестницы.
Папа бежал по лестнице бегом. Эхо, которое жило на верхней площадке, подхватывало звук его шагов и перекатывалось с этажа на этаж.
Тарасик слышал, как хлопнула дверь парадной за папиными плечами. Жалостно улюлюкнув в последний раз, эхо опять ушло к себе, на верхнюю площадку, притаилось там и принялось ждать, чтобы кто-нибудь снова затопал ногами по каменным ступенькам, крикнул: «Мама!» — или запел что-нибудь.
Эхо пряталось в прохладном каменном уголке, Тарасик сидел под качалкой, а папа ехал по городу автобусом номер четыре.
Вот как ехал по городу папа Тарасика.
Он вскочил на ходу в автобус, уперся носком ботинка в его узкую подножку, ухватился рукой за выступ наружной стенки автобуса, а вторую ногу откинул назад, потому что ей не хватило места на подножке. Было похоже, что папа летит по воздуху.
Автобус ехал быстро. Навстречу ему летел ветер. Ветер выхватывал волосы из-под папиной кепки и трепал их на бегу. Ветер ударил папе в лицо, а улицы побежали ему в глаза широким белым полотнищем.
С подножки папе было хорошо видно, что и на крышах тоже лежит снег и что он вспыхивает под солнцем. А папиным щекам было холодно, — морозный ветер щекотал их колючками. От ветра и блеска белого снега на глаза ему навертывались слезы.
Все сияло, дробилось и троилось у папы в глазах. Ветер пел ему в ухо самые распрекрасные песни.
Он пел про то, что Тарасик не устроит дома пожара, не обольет чернилами папины тетрадки, не опрокинет на пол молочную лапшу, а съест ее и будет сыт.
Он пел про то, что папа сдаст все экзамены и через три года наконец-то станет инженером-электротехником.
«Фьюисть — хорошо!.. Фьюисть — хорошо!» — говорил ветер.
Папа слушал-слушал, что говорит ветер, и вдруг взял и поверил, что все на свете в самом деле хорошо.
— Давайте-ка сойдем с подножки, гражданин, — сказала папе кондукторша и постучала в стекло автобуса костяшками пальцев. — Давайте не будем стесняться, купим билетик!
Но папа, ясное дело, не спустился с подножки. Ему не плохо было и тут.
Он доехал до перекрестка улицы, соскочил на ходу, глотнул морозный воздух и стал бодро и весело пересекать площадь.
И вдруг папа замер с раскрытым ртом. Большие часы на перекрестке улицы сказали ему, что сейчас без трех минут девять. Этим часам, как и всяким часам на свете, не было дела ни до Тарасика, ни до папы Тарасика, ни до тех чернил, которые Тарасик опрокинул на новый паркетный пол.
Часы были заняты — они указывали время для всех людей на земле: для тех, кто родится в эту минуту и будет каждый год в этот день получать подарки; для тех, кто глянул в окошко, удивился, как все кругом светло и бело, и крепко-крепко закрыл глаза; и тому они указали время, кто придумал самую красивую на земле песню; и тому, кто сочинил, как перекинуть через широкую реку большой и прочный мост; и тому, кто в первый раз сел верхом на оленя и крикнул «кой-кой»: иди, мол, вперед, олень! И тому, кто оперся смуглой ножкой о ствол пальмы — есть такое южное, шершавое высокое дерево — и сорвал свой первый в жизни банан; и тому, кто плыл в океане; и тому, кто сделал первый робкий шажок по большой земле; и тому, кому минуло сто лет; и тому, кто сказал в первый раз короткое слово — «мама». Часы — это время; они не только часы. Поэтому и тем они сказали, который час, кто в эту секунду вылупился из яйца и глянул на курицу глазами-бусинками; и тому, кто выклюнулся из земли — травинке, и яблоне, и будущему дубу.