И это было правдой. Через двое суток она скончалась во сне, без особых мучений и стонов. Он был подавлен горем. Сознание того, что он как сын ничего не, сделал для нее при жизни, терзало, уничтожало его, и тогда, может впервые, он понял, какое он ничтожество. Когда первая, самая сильная, удушливая волна горя прошла, он решил наверстать после ее смерти то, что не было сделано при жизни матери. Через своих богатых и влиятельных друзей-игроков он вышел на знаменитого скульптора, заказал ему- памятник своей ма-амочки, принес ему груду фотокарточек, показал свои любимые, не торгуясь заплатил все сполна (никакого аванса, мэтр, деньга вперед), хоть сумма была отнюдь немалая. Сейчас, после смерти матери, с которой он так редко, урывками виделся, он почувствовал вдруг огромную, невосполнимую пустоту: с родными он почти не общался, настоящих друзей, готовых выслушать и посочувствовать, у него не было, жены и детей - тоже, и он полетел сломя голову в эту пустоту, теряя по пути все то, человеческое, что еще держалось в душе его при жизни матери, что удавалось тогда сохранить, и что особенно ярко проснулось и проявилось во вовремя краткой болезни матери, в больнице. Похоронив мать и отдав ей сыновний долг в сорокадневные поминки, он еще глубже, еще страстнее, как накануне конца света, ударился в разгул: игра, женщины, пьяный дебош, драки, шумные застолья в дорогих ресторанах, огромные чаевые, расшвыриваемые официантам. И с каждым днем все больше завязал, все глубже уходил, утопал в этой будоражащей кровь жизни.
Прошел год со дня смерти матери, он устроил пышные поминки, пышность которых уже диктовалась не столько большой любовью и нежной памятью об усопшей, сколько желанием утереть носы приглашенным, чванством, дешевым высокомерием и тщеславием: на столах, сервированных дорогой посудой на сто человек, такой дорогой, что к ней боязно было притронуться, лежало все вплоть до икры, ананасов и даже экзотических кокосовых орехов, с которыми никто не знал, что делать, как, впрочем, и со всем остальным - не будешь же на поминках тянуться с ножом к ананасу, или аппетитно чистить банан, хотя было все, что душе угодно, всевозможные холодные закуски, так что, грешным делом, на ум невольно приходила мысль о явном отсутствии водки и коньяка, и если б не мусульманские незыблемые правила поминок, то на таком обильном столе спиртное оказалось бы весьма кстати. Важный, высокий чин из мечети, приглашенный за большие деньги, счел своим долгом осудить такое необыкновенное поминальное изобилие, но осудил как-то слишком тонко и вяло, так, что многие даже не поняли - хвалит или осуждает. День, когда устанавливали на кладбище надгробный памятник, выдался промозглым, холодным, сеял мелкий, колючий дождь. У него внезапно перехватило горло, когда он увидел памятник матери, хотя видел его в процессе изготовления уже не раз в мастерской скульптора, но здесь, среди надгробных плит, когда памятник торжественно-медленно занял отведенное ему печальное место, стал на вечное свое поселение, он смотрелся совсем иначе; невыразимо тоскливо сделалось вдруг на душе, он подумал: что это мама вот так, с обнаженной головой, сидит под холодным дождем, и будет сидеть в любую погоду, а он не сможет ничего сделать, не сможет укрыть ее, дать ей тепла, человеческой ласки, на которую, впрочем, и при жизни ее был не очень-то способен. Он еще раз долго поглядел на установленный памятник: скромно поджатые под крес ло ноги мамы, словно она боялась помешать кому-то пройти мимо и убрала нога, руки ее, сложенные на коленях, натруженные, такие родные, чуть склоненная влево голова, без улыбки смотрящее лицо. Ему показалось, что смотрит она на него с укором, и тут он, может быть впервые, пронзительно, всем существом своим понял, что мамы нет. Вечером он решил позвонить в Москву брату, о котором до сих пор вспоминал редко, только тогда, когда был подвержен приступам тупой мечтательности; он даже будто не замечал отсутствие брата на поминках матери, благо ни один из родственников не спрашивал его о брате, а сам он считал, что вполне естественно, если у человека важные дела, он может и не приехать на поминки матери. А родные, кстати, на поминках, он вспомнил теперь, как-то странно на него поглядывали, старались не встречаться взглядами, а если встречались, тут же отводили глаза, торопились, если уж вынуждены были говорить с ним, поскорее скомкать, закончить разговор, и было видно, что разговор с ним утомляет их, держит всех в напряжении, и отходя от него, они свободно вздыхали. Он вспомнил это и удивился: отчего? Может, именно из-за брата, не приехавшего на поминки, но разве он мог заставить того приехать? Сам должен был догадаться, что следует приехать на поминки матери... Разве он слуга брату своему? Но теперь вдруг ему очень сильно захотелось поговорить с родным человеком, поделиться с ним своим горем, рассказать ему о том, как устанавливали сегодня памятник и что он при этом чувствовал, какой мелкий, грустный сеял дождик на кладбище, как он стоял меж могил и вспоминал их с братом детство и молодую маму, которая была красива, здорова и далеко было еще до смерти, так далеко, что это даже казалось не возможным - умереть, а вокруг все было залито ярким солнцем, их приморская дача... Всем этим захотелось поделиться, но с кем он мог поделиться этим, как не с братом? Вечером из дома он набрал по коду московский номер Фуада, на миг удивившись, что не пришлось заглядывать в книжку: так цепко держала его память этот не такой уж важный для него номер телефона. Трубку подняла Маша,
- Але, - сказала она, и у него вдруг непонятно забилось сердце. - Кто говорит?
- Маша, Это я, Азад, - сказал он, все еще чувствуя нарастающее, непостижимое волнение. - Позови моего брата.
Несколько секунд в трубке было тяжелое молчание; пауза, во время которой опешившая Маша соображала, что и как ответить, обозначилась для него вдруг четко, как петля удавки, и он стал примериваться, как шут - сунуть голову, или нет, когда тишина взорвалась ее негодующими возгласами: - Ты ненормальный! Ты болен! Тебе надо лечиться! И никогда больше, никогда, слышишь, никогда не звони сюда! - она бросила трубку, но до того ему послышался как будто встревоженный, незнакомый голос рядом с трубкой, приглушенный, чем-то торопливо интересующийся.