- Большая,- всхлипывала она,-Большая...

И ничего, кроме этого, она не могла произнести.

- Живи долго,- услышала Шафига сквозь свои нешумные всхлипы, подняла глаза и встретилась со спокойным взглядом сестры...

Прекрасна и трижды прекрасна земля наша, планета наша, все земли, на которых нам не довелось побывать, и вряд ли удастся за столь короткую и суетливую человеческую жизнь...Прекрасна и земля Италии, земля Венеции так же, как прекрасна земля Азербайджана, земля трижды благословенного города, где жила Шафига-ханум, так же, как прекрасна и земля, под которой похоронят нас, благословенны все земли до нас, с нами, и после нас...Но что за чудо эта Венеция! И хотя поездок с гидом по городу было всего три, и работа симпозиума оказалось столь насыщенной, что Шафига-ханум и остальные члены советской делегации возвращались в гостиницу, имея силы только принять душ и завалиться спать, и даже телевизор не всегда успевали посмотреть, все же восхищению Шафиги-ханум не было предела. А восхищение, черт побери, это сильное чувство, такое же сильное почти, как влюбленность (впрочем, почему-почти? Что же такое влюбленность, как не восхищение, иначе бы мы видели все недостатки объекта нашей влюбленности, и не влюблялись бы), и Шафига-ханум влюбилась в Венецию, влюбилась так, будто Венеция была ее произведением, творением ее рук и духа, и так это было чудесно, что она забыла обо всем на свете! Вода в каналах увядающе пахла плесенью, осенью, зеленоватая вода напоминала о чем-то уходящем, хрупком, неустойчивом, как человеческая жизнь. И все было прекрасно и немного грустно, оттого что можно никогда в жизни не видеть подобного чуда, и есть еще много красот на свете, что Шафиге-ханум, уже вряд ли доведется увидеть на своем веку... Но шесть дней-это и есть шесть дней, не больше, и проходят они гораздо быстрее чем летние застывшие месяцы в родном городе, на прекрасной земле Баку...

Когда Шафига-ханум вернулась, сестры уже не было. Ей сказали, что Большая скончалась через два дня после ее отъезда, и позавчера ее похоронили. Шафига-ханум почему-то вспомнила, что в день смерти Большой она прилетела в Рим.

- Утром или вечером?-рассеяно спросила она, как будто это требовало уточнеий.

- К вечеру,- сказал ей племянник Садых.

Шафига-ханум уловила обиженные нотки в его голосе, да и все остальные родственники-она только теперь обратила на это внимание-как-то холодно смотрели на нее, говорили вежливо, но сухо, небось, все об одном думали-вот, мол, уехала, а еще сестра называется, покинула родного человека, вырастившего ее с таким трудом, вырастившего наравне со своими детьми, заменившего ей мать...Она стала замечать все эти неприязненные взгляды, но они не задевали ее сердца, не были по-настоящему обидны ей, и снова она почему-то подумала, что именно вечером в день смерти Большой они прилетели в Рим. Она вспомнила аэропорт в Риме, не очень светлый из-за энергетического кризиса в Италии, вспомнила, как на миг у нее закружилась голова, когда она сходила по трапу самолета и как услужливая стюардесса подала ей руку, вспомнила, как пила в аэропорту чудесный дорогой напиток "оранжад", как она там же в аэропорту купила зажигалку Садыху, электронную зажигалку, в виде стоба, который обвивает гигантская змея, вспомнила, как сорвалась в Венеции очередная экскурсия по городу, одна из очень немногочисленных, из-за того, что забастовали гондольеры, вспомнила яркие, обрушивающиеся на человека запахи этого города, вспомнила- как в последний день в Баку, в день отъезда Большая погладила ее по голове своей иссохшей рукой, вспомнила все это и бессильно опустилась в кресло возле опустевшей, такой бесконечно опустевшей кровати сестры...провела рукой по покрывалу, приблизила лицо к подушке, желая вдохнуть запахи Большой, но подушку естественно, поменяли, и всю постель поменяли, а может, и выбросили, чтобы не оставались в квартире запахи немытой, немощной старческой плоти покойницы, наволочка на подушке пахла свежо; Шафига-ханум медленно откинулась на спинку кресла, подняла глаза на стоявшего рядом племянника Садыха, показалось ей, она только сейчас заметила, как сильно он постарел, голова седая, лоб в морщинах...

- Садых,-сказала она и почувствовала слезы на своих щеках.

- Что, тетушка?-тихо спросил помягчевшим голосом Садых, склонившись к ней.

- Садых,- сказала она плача,- в Венеции я каталась на гондоле...по зеленой воде...Вода плесенью пахла...Вся лодка в фонариках...

Садых подождал, не скажет ли она еще, но Шафига-ханум только плакала, плакала, и плач ее делался все неудержимее, все горше...

- Во время войны она мне брюки сшила,-начал Садых, думая, что она станет слушать и успокоится,-из своего платья перешила. Короткие такие вышли брюки...Мне стыдно было в них в школе появляться...Ох, и злился же я на нее...Вот...А теперь уже мамы нет...

Но Шафига-ханум, кажется, не слушала его, она продолжала безудержно плакать, плач ее делался все громче, грозился перейти в истерику. Садых постоял рядом с ее креслом, успокаивая, потом зашел на кухню, набрал воды из крана. На кухне трехлетний внук его разводил костер из горелых спичек. Садых протянул стакан внуку.

- На,-сказал он,-отнеси бабушке. Она плачет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: