«Ой, смотри... смотри... Это же наше село! Наше! — закричала она, и волнение начало ее бить.— Сейчас наш дом покажут... Нет, проехали... А вон та дорога, где я стояла, машину ловила!» На экране показались фары, фары — колонна шла. Только никто не махал рукой головной машине. А диктор сказал, что в этих местах нашли кое-что полезное для жизни и затевается гигантская стройка. «В наших местах стройка, скажи пожалуйста», — промолвила Графиня и стала думать о своем. А Витька заснул на своем коврике и опять не уследил нового поворота судьбы. «Вить, а Вить, проснись, — сказала Глаша, — я придумала. Защитим дипломы и завербуемся на эту стройку. Я там все знаю, не пропадем... Там же северные платят... Через два года привезем кучу денег, построим себе квартиру и ты меня в нее через порог перенесешь». Ему совершенно не хотелось уезжать из города, который он любил, в гробу он видел эту Тьмутаракань за семидесятой параллелью, его при кафедре оставляли, но, для того чтобы перенести Глашку через порог своего дома, он был готов на что угодно. Он ее любил.
Когда они ввалились на стадион и, погорланив для приличия на скамьях, накрылись газетами, ему стало холодно, хотя солнце палило вовсю. Юраша уже разомлел от кофе с ванилью и еще с чем-то и сначала по ошибке радовался победам чужой команды, а потом заснул, когда стала выигрывать своя. Но за это его никто не презирал, потому что фактически Юраша был праведник.
Потому что всю жизнь он работал не покладая рук, жил, как трава растет, и всегда был доволен, так как никогда не обзаводился ничем, кроме друзей. Юраша проснулся и сказал, дохнув ванилью и еще чем-то: «Витька, я Графиню видел... Она шторы покупала... Может, пойти вмазать им всем?» И Витька пошел прочь со стадиона, и Юраша за ним. Их не хотели пропускать в ворота, но Юраша сказал, что лицам в нетрезвом состоянии запрещается быть в общественных местах. Он дохнул на билетера, и их сразу выпустили.
Первый год на стройке был тяжелый и хороший, второй полегче и похуже. Нетрудно было построить на этом парадоксе недорогую теорию. По этой недорогой теории трудный год был хороший потому, что была романтика дальних дорог и прочее в этом роде, а второй год романтика, дескать, поусохла и стало жить похуже. Так вот, как там у других было, Витька не знал, но у них с Глашей было как раз все наоборот. Первый год романтики как раз и не было, они честно выкладывались, чтобы заработать тот мифический рубль, который принято называть длинным, в тайной надежде, что он окажется неразменным, и потому им было хорошо. А на второй год романтики появилось сколько хочешь — комбинат рос, столовку переименовали в «Бригантину», привозная кинохроника показывала строителям сценки из их собственной жизни. Накопилась усталость, появились первые серьезные деньги и желание их тратить по-своему.
Сначала Глаше было труднее, чем ему. И не только потому, что она была женщина, а стройка, как ни крути, дело куда более мужское. Нет, Глаша была местная, это было ее родное село, и просто сначала ей было как-то чудно чувствовать себя командированной в том месте, где она родилась. Но это быстро прошло. Потом ей стало казаться, что все, кто знал, как она отважно шагнула в далекую городскую жизнь, тихонько подсмеиваются над ней, не поймавшей золотую рыбку и вернувшейся не солоно хлебавши. Но прошло и это.
А Витька часто думал потом: как могли они устроить себе из собственной любви такую ловушку? Но он понимал, что этот вопрос не оригинален и что если бы человек мог ответить на все вопросы, которые он сам себе задает, то окружающим его людям жилось бы значительно легче. И самое главное, первый раз в жизни Витька, который привык жить просто и понятно, не мог понять, что происходит с их жизнью, их любовью, с ним и с ней. Их полюбили там, на северной стройке. Их все полюбили — и Дед, начальник строительства, и Пал Палыч, и Анка, и Володя, и механики, и Киракос, хмурый человек. Друг друга они полюбили еще больше, с какой-то нежностью, почти болезненной. Они тянулись друг к другу так, как будто замаливали вину друг перед другом, как будто старались отдалить момент надвигающегося удара. И тут Глаша начала метаться. Проглядел Витька этот момент. А потом было поздно.
«Уже поздно, — сказал Пал Палыч. — Пора двигаться на телевидение».
Все устали за этот день, летний и городской, и никому не хотелось двигаться на телевидение, тем более что их ожидал плов-гигант и обратная дальняя дорога. Но Пал Палыч сказал, что если их увидит многомиллионный зритель, то это каким-то образом уменьшит волокиту с получением аппаратуры. И Дед сначала сказал «не стоит», а потом подумал и сказал: «Ладно». Дед был совсем еще молодой, а Пал Палыч в таких делах был дока.
Сначала у Глаши были доводы. Она теперь была девчонка образованная и знала все слова. И что принцип материальной заинтересованности никто не отменял, а у нее уже нет материальной заинтересованности здесь работать на стройке. И что если какое бытие — такое сознание, то, стало быть, она в своем сознании не виновата, а оно ей велит выбираться со стройки, пока она свою жизнь не загубила. И что хорошо, конечно, когда ты нужен, но она хочет быть нужной в том месте, которое ей самой нужно, а семидесятая параллель ей ни к чему. Но все это были доводы, а, как известно, любому доводу можно противопоставить другой довод, и это дает большой простор для казуистики. Но казуистикой занимаются тогда, когда забывается простое словечко «совесть». И тогда она, его жена Глаша, закричала: «Поверь!» «Чему?» — спросил Витька. «Я не знаю! — закричала Глаша.— Но поверь!.. Клянусь тебе!.. Ты думаешь, я хочу лучшей жизни? Нет! У меня стоп наступил!.. Я сама не знаю, чего я хочу!.. Я наделаю дуростей. Я знаю, что наделаю. Я хочу... я чувствую, что не знаю, как жить дальше, я запуталась!.. Клянусь тебе!.. Поверь!..» И тогда Витька сказал, кинул ей в лицо: «Врешь!.. Ты запуталась, потому что все время врешь!» Она стала тихая совсем и сказала: «Я не потому вру, что люблю врать... а потому, что не могу найти себя... Раньше я думала, что я есть, а теперь я куда-то девалась...» И Витька выбежал из избы, потому что его мутило от жалости, он не знал, как поступить.
Когда они на телевидении расселись за столиками с фруктовой водой и операторы навели на них камеры, Анка забормотала: что вот, мол, сейчас взгляды многомиллионного зрителя прикованы к этому столу с лимонадом, за которым сидят труженики того строительства, которое и так далее, — и ее с трудом утихомирили. У Анки в голове клокотали и перепутывались дикторские тексты всех кинохроник, которые она просмотрела за эти три года. Она мечтала выступить по телевидению в роли диктора, и вот теперь ее мечта сбывалась с превышением. У Анки вообще все мечты сбывались — вот к какому типу людей принадлежала Анка. К счастью, их становится все больше. Они просто незаметны еще. И не потому, что мечты их скромны или незначительны, а потому, что непохожи на то, что считалось мечтами последние несколько тысяч лет. И это дело очень хорошее. Ну, к примеру: хотя она о Фоме Кампанелле и слыхом не слыхала, она мечтала о государстве Солнца, где все сильные и красивые и никто никого не боится. Или о том, что красота спасет мир, хотя и не знала, кто это сказал. В общем, глядя на вытаращенные глаза Анки, становилось понятно, что, если она возьмет верх, наступит жизнь, которая заслуживает называться человеческой. И, глядя на Анку, верилось, что к этому дело идет. И Витька верил, что в Глаше тоже есть этот свет. Верил столько, сколько мог верить. Но потом свет стал меркнуть и наступила тьма. Вспыхнули осветительные приборы, и диктор открыл передачу о стройке, начав, как всегда, с цифровых показателей, но сквозь эти цифры просвечивали глаза Анки, работницы с комбината, великого рядового человека.