— Гена... — говорю я, и что-то во мне начинает обрываться, ниточка за ниточкой, как будто я вишу над пропастью, а ниточки все рвутся одна за другой, одна за другой. — Гена... — говорю я, — который час на твоих?
— Десять, — говорит Генка. — Еще рано...
— Не ври... — говорю я. — Двенадцать...
— Да, смотри ты.
И мы сверяем часы.
— У тебя на два часа вперед, — говорит он. — Во, врут часики!
— Нет... — говорю я. — Не врут... Просто они идут по омскому времени... Я забыла... Я забыла их переставить... Я все забыла... Уходи...
— Но-но... — говорит он.
— А ну брысь отсюда... — говорю я и иду на него.
— Вот ненормальная... — отступает он. — Ну, псих, честное слово.
Он поворачивается и идет прочь. Потом исчезает в темноте... Что же я наделала? И тут во двор входит Медведев. А я? Я прячусь в телефонную будку. Все потеряно. Я целовалась первый раз, и мне было противно, потому что я поторопилась, и теперь все ужасно...
Медведев вглядывается в темноту.
— Шоколадка... поди сюда, — говорит он громко.
Тишина. Ну такая тишина, что прямо тише не может быть.
— Шоколадка... — говорит он, и голос его печальный. — Сестричка моя названная... Ты обманула первый раз в жизни...
Тишина.
Потом он закуривает и уходит со двора.
А у меня в голове дурацкая частушка звонит: «Ты не гнися, не ломайся, зелененькая тросточка... Дольше, милый, не женися... Жди меня, подросточка...»
Ты не гнися, не ломайся, зеленая тросточка.
Я заплакала. Я опустилась на корточки в ночной телефонной будке и плакала так, как будто я плачу последний раз в жизни.
Это было весной. Теперь зима, и перед моим днем рождения приезжает Медведев.
Вот звонок в дверь. Вот мама идет открывать. Вот он входит. Я сижу на кухне тихо, как мышь, и не иду встречать. Вот они входят в комнату, и у них начинается разговор про жизнь. Мама, конечно, спрашивает его, женился ли он. Он отвечает, что нет, не женился и начинает долго рассказывать, почему он не женился и почему у него с Зоей не получилось ничего, и говорит всякие житейские вещи, которые, конечно, правильные, но вовсе не относятся к делу. И потому, хотя все, что он говорит, чистая правда, это все вранье. Но потом он наконец добирается до сути. Он говорит:
— Вы знаете, Вера Николаевна... все, что я говорю, это, конечно, правда, но не в этом дело, и потому это все вранье...
— А в чем дело? — спрашивает мама.
— А в том, что я вдруг стал до нелепости умный и догадался, что все это вовсе не нужно... А знаете почему?
— Почему?
— Я тогда приехал весной, и у нас с Зоей все уже было решено... Но перед тем, как пойти к ним домой и делать формальное предложение, как говорили в старых романах... перед этим я зашел к вам во двор, где я должен был встретиться с Галкой, как мы сговорились.
— Ну... — говорит мама.
— Ну что ну?.. Я пришел во двор и никого не застал... Галки там почему-то не оказалось... В общем, она меня не встретила...
— И все?
— И все...
— Легкомысленный ты все-таки человек,— говорит мама.
— Наверное, — говорит Медведев. — Но я вдруг первый раз понял, что вся эта затянувшаяся школьная моя любовь — чистая глупость и больше ничего... Вот теперь все...
Потом они молчат. Это моя мама делает ему знаки, что, мол, я сижу на кухне и что, мол, он должен переменить тему. Значит, скоро пора вылезать из кухни и идти здороваться.
Но мне уже ничего не страшно.
— Прощай, сказка, — говорю я. — Детство окончилось... Наступает моя юность... Какая она будет, я догадаться еще не могу, но детство закончилось... Потому что я поняла одну вещь...
— Какую? — спрашивает вдруг сказка.
— Я поняла, что нельзя торопиться в неизведанной области...
— Вот что я тебе хочу сказать, — говорит сказка. — С нами, сказками, никто не считается. Мы, конечно, мало видим, но зато мы искренние... И вот что я тебе хочу сказать, Шоколадка... Запомни: счеты со сказкой еще не кончены...
Я поднимаюсь с табуретки и, шаркая ногами, бреду из кухни.
Пора здороваться с приехавшим издалека знакомым.
Здравствуй, корабль с крыльями из тополиного пуха!
Грузовик
Рассказ «Грузовик» опубликован в журнале «Памир» № 3 за 1974 год.
Еще солнце утром. Еще летние наряды на женщинах. Но уже потянуло из открытого окна холодной струей и шум грузовиков стал отчетливей по утрам. Какие-то звоны, стуки дальних работ, затрещал мотоцикл, все звуки и шумы и детский писк стали деловитее, гуще, и, главное, прохладный воздух омывает ноздри и легкие.
Еще никто не замечает, а поэт чувствует — идет осень.
Первый звонок осени. Значит дети будут съезжаться с дач и из лагерей.
Но главное — грузовик...
Вот въезжает грузовик во двор. Взревывает мотор, хлопают борта — видимо, переехал через булыжник или кусок арматуры или через крышку пожарного колодца.
Остановился. Издалека, с центральной магистрали, донесся звук многих моторов. Звук грузовика я отличу от многих звуков. Из всех звуков мирной жизни самый сладкий для меня — звук грузовика. Это осталось с детства. Какое было счастье, когда во двор въезжали грузовики.
Не то, чтобы во дворе не было машин. Въезжали. Но это были чужие машины, а грузовик был собственной машиной каждого из нас.
Это надо разъяснить. Вот, говорят, личное, общественное, частное, общее, собственное, государственное. Во двор въезжали и личные машины. Это были чужие бесшумные машины. Чужая личная собственность. Это были закрытые машины. Они вмещали несколько человек и были предназначены для того, чтобы возить нескольких человек и только возить их с места на место. Это были механические чужие ноги. Они носят владельцев. Когда въезжал грузовик — это въезжала радость. Он хрипел. В нем было все наглядно. У него хлопали борта. Он был государственным, и мы были государями.
Каждый из нас был его собственником, его владельцем, и у каждого чувство обладания удовлетворялось вполне.
Нет, грузовик — это не ноги. Когда въезжал грузовик — въезжал целый мир.
У нас был один несчастный мальчик. Он был сыном владельца лимузина. Его отец был каким-то работником внешторга и привез из-за границы Фиат. Мальчик носил отвратительный женский берет и бриджи с гетрами.
Когда во двор въезжал грузовик, мальчика звал домой женский голос из окна второго этажа.
И мальчик уходил.
Однажды он не послушался.
Вероятно, потому, что воздух в тот день прохладной струей омывал ноздри, и борта грузовика хлопали особенно отчетливо, когда он переезжал через выбоину в асфальте. Мальчик не пошел домой, а вместе со всеми полез через борт и улегся в кузове на старые покрышки. И смотрел в небо, где над краями кирпичной клади, над крышами плыли белые облака.
А в кузове десяток мальчишек вел неторопливый разговор о том, что бы каждый из них купил, если бы был Монте-Кристо. Обсуждались только детали, так как каждый из них знал, что надо купить грузовик. А так как никто никогда не слышал о владельце собственного грузовика, так как даже в фильмах про миллиардеров ни один миллиардер не ездил на грузовике, а только в лимузине, то было ясно, что только будучи Монте-Кристо, можно было мечтать о грузовике.
А потом мальчика увел домой моложавый успешный такой мужчина, а из окна смотрела моложавая успешная такая женщина. А потом в окно было слышно, как мальчика били, а молодая женщина то подходила к окну, то уходила в глубь комнаты и все говорила, говорила не переставая.
А мы стояли и слушали бормотание его мамы, глухие удары — мальчика били «по попке» — как говорила моложавая женщина, а мальчику было уже четырнадцать, и шофер слушал и жевал окурок.
— Бьют... — испуганно сказал самый младший, который отклеивал для шофера от своей папки с нотами барельеф, изображавший профиль композитора Бетховена.
Не то, чтобы слово «бьют» было для нас новинкой. Дрались довольно часто. И мы между собой, и соседним двором, и от взрослых попадало. Но это так и называлось: драться, наподдать, всыпать по первое, «вот я тебе задам», «сейчас тебе попадет», «пойдем стукнемся», и даже почему-то «намылить шею». И самому младшему, наверное, тоже надерут уши за испорченную папку.