Отшатнулся я от окна, отошел к сторонке... Осенью дело это было. Ночь стояла звездная да темная. Никогда мне, кажется, ночи этой не забыть будет. Речка эта плещется, тайга шумит, а сам я точно во сне. Сел на бережку, на траве, дрожу весь... Господи!..
Долго ли, коротко ли сидел, только слышу: кто-то идет из тайги тропочкой мимо, в белом пинжаке, в фуражке, палочкой помахивает. Писарь... верстах в четырех жил. Прошел он по мостику и прямо в избу. Потянуло тут и меня к окну: что будет?
Писарь вошел в двери, снял шапку, смотрит кругом. Сам, видно, не знал, зачем позвали. Потом пошел к столу мимо Безрукого и говорит ему: "Здравствуй, Иван Алексеевич!" Безрукой его так и опалил глазами, а хозяин за рукав дернул да шепнул что-то. Писарь, видно, удивляется. Подошел к заседателю, а тот, уже порядочно выпивши, смотрит на него мутными глазами, точно спросонья. Поздоровались. Заседатель и спрашивает:
-- Знаете вы этого человека? -- сам в Безрукого пальцем тычет.
Посмотрел писарь, с хозяином переглянулся.
-- Нет, говорит, не видывал будто. Что такое, думаю, за оказия? Ведь и заседатель-то его хорошо знает.
Потом заседатель опять:
-- Это не Иван Алексеевич, здешний житель, по прозванию Безрукой?
-- Нет, -- отвечал писарь, -- не он.
Взял заседатель перо, написал что-то на бумаге и стал вычитывать. Слушаю я за окном, дивлюсь только. По бумаге-то выходит, что самый этот старик Иван Алексеев не есть Иван Алексеев; что его соседи, а также и писарь не признают за таковое лицо, а сам он именует себя Иваном Ивановым и пачпорт кажет. Вот ведь удивительное дело! Сколько народу было, все руки прикладывали, и ни один его не признал. Правда, и народ тоже подобрали на тот случай! Все эти понятые у Ивана Захарова чуть не кабальные, в долгу.
Кончили это дело, понятых отпустили... Безрукого заседатель развязать велел еще раньше. Иван Захаров выносит деньги, дает заседателю, тот сосчитал, сунул в карман. "Теперь, говорит, тебе, старик, беспременно месяца на три уехать надо. А не уедешь, -- смотри, -- на меня не пеняй... Ну, лошадей мне давайте!.."
Отошел я от окна, прошел на сеновал, думаю, сейчас кто-нибудь к лошадям выйдет. Не хотелось мне, чтоб меня под окном-то увидали. Лежу на сене, спать не сплю, а все будто сон вижу, с мыслями не могу собраться... Слышу -проводили заседателя. Побрякал колокольцами, уехал... В доме все улеглись, огни погасли. Стал было и я дремать, да вдруг это слышу опять: динь, динь, динь! Колокольчик звенит. А ночь-то тихая-прети-хая, далеко слышно. И все это ближе да ближе: из-за реки к нам будто едут. Малое время спустя и в избе колокольчик-то услыхали, огонь вздули. Тройка на двор въехала. Знакомый ямщик проезжающих привез, -- значит, по дружбе; мы к нему возили, он к нам.
Ну, думаю себе, может, ночевать станут. Да и то: ночью редко меня посылали; больше сам хозяин либо сын да работник. Стал я опять дремать, да вдруг слышу: Безрукой с хозяином тихонько под навесом разговаривают.
-- Ну, как же быть? -- старик-то говорит. -- Да где же Кузьма?
-- То-то вот, -- хозяин отвечает. -- Иван с заседателем уехал, а Кузьма, как народ увидал, так сейчас теку. И в кустах его, слышь, нету. Дурак парень этот. Совсем, кажись, ума решился.
-- Ну, а Федор?-- старик опять спрашивает: это уж про меня.
-- Федор, мол, вечор с мельницы приехал, хотел в избу итти, да я не пустил.
-- Хорошо, говорит, надо быть спать завалился. Ничего не видал?
-- Надо полагать -- ничего. Прямо на сеновал ушел.
-- Ну, ладно. Пустить его, видно, сегодня в дело...
-- Ладно ли будет? -- говорит Захаров.
-- Ничего, ладно. Парень этот простой, а сила в нем чудесная; и меня слушает, -- кругом пальца его оберну. И то сказать: я ведь в самом деле теперича на полгода еду, а парня этого надо к делу приспособить. Без меня дело не обойдется.
-- Все же будто сумнительный человек, -- говорит Захаров. -- Не по уму он мне что-то, даром что дурачком глядит.
-- Ну, ну, -- старик отвечает. -- Знаю я его. Простой парень. Нам этаких и надо. А уж Кузьму как-нибудь сбывать придется. Как бы чего не напрокудил.
Стали меня окликать: Федор, а Федор! А у меня духу нет ответить. Молчу. Полез старик на сеновал, ощупал меня. "Вставай, Федорушка! -- говорит, да таково ласково. -- Ты, спрашивает, спал ли?" -- Спал, говорю... -- "Ну, говорит, дитятко, вставай, запрягай коней; с проезжающим поедешь. Помнишь ли, в чем клялся?" -- Помню, говорю. А у самого зубы-то щелкают, дрожь по телу идет, холод. -- "Может, -- говорит старик, -- подошло твое время. Слушайся, что я прикажу. А пока -- запрягай-ка проворней: проезжающие торопятся".
Вытащил я из-под навеса телегу, захомутал коренную, стал запрягать, а сердце так и стучит, так и колотится! И все думаю, не сонное ли, мол, все это видение? В голове суета какая-то, а мыслей нету...
Безрукой, гляжу, тоже коня седлает, а конек у него послушный был, как собачонка. Одною рукой он его седлал. Сел потом на него, сказал ему слово тихонько, конь и пошел со двора. Запрег я коренную, вышел за ворота, гляжу: Безрукой рысцой уже в тайгу въезжает. Месяц-то хоть не взошел еще, а все же видно маленько. Скрылся он в тайгу, и у меня на сердце-то полегчало.
Подал я лошадей. В избу меня проезжающие позвали -- барыня молодая да трое ребят, мал-мала меньше. Старшему-то четыре годика, а младшей самой девочке года два, не более. И куда только, думаю, тебе горемычной экое место ехать доводится, да еще одной, без мужа? Барыня-то тихая, приветная. Посадила меня за стол, чаем напоила. Спрашивает, какие места, нет ли шалостей? -- Не слыхивал, говорю, а сам думаю: ох, родная, боишься ты, видно. Да и как ей, бедной, не бояться: клади с ней много, богато едет, да еще с ребятами; материнское сердце -- вещун. Тоже, видно, неволюшка гонит.
Ну, сели, поехали. До свету еще часа два оставалось. Выехали на дорогу, с версту этак проехали; гляжу, пристяжка у меня шарахнулась. Что, думаю, такое тут? Остановил коней, оглядываюсь: Кузьма из кустов ползет на дорогу. Встал обок дороги, смотрит на меня, сам лохмами своими трясет, смеется про себя... Фу ты, окаянная сила! У меня и то кошки по сердцу скребнули, а барыня моя, гляжу, ни жива, ни мертва... Ребята спят, сама не спит, мается. На глазах слезы. Плачет... "Боюсь я, говорит, всех вас боюсь..."
-- Что ты, говорю, Христос с тобой, милая. Или я душегуб какой?.. Да вы почто же ночевать-то не остались?..
-- Там-то, говорит, еще того хуже. Прежний ямщик сказал: к ночи в деревню приедем, а сам в глухую тайгу завез, на заимку... У старика-то, -говорит барыня, -- пуще всех глаза нехорошие...
Ах ты, господи, думаю, что мне теперича с нею делать? Убивается, бедная.
-- Что ж, говорю, теперича, как будете: назад ли вернетесь, или дальше поедем? -- Хожу я круг ее, -- не знаю, как и утешить, потому жалко. А тут еще и лог этот недалече; с проселку на него выезжать приходилось, мимо "Камня". Вот видит она, что и сам я с нею опешил, и засмеялась:
-- Ну, садись, говорит, поезжай. Не вернусь я назад: там страшнее... С тобой лучше поеду, потому что лицо у тебя доброе. -- Теперь это, братец, люди меня боятся, "убивцем" зовут, а тогда я все одно как младенец был, печати этой каиновой на мне еще не было.
Повеселел и я с нею. Сел на козлы. "Давай, -- говорит моя барыня, -станем разговаривать". Спрашивает про меня и про себя сказывает, едет к мужу. Сосланный муж у нее, из богатых. "А ты, говорит, у этих хозяев давно ли живешь; в услужении ли, как ли?" -- В услужении, говорю, недавно нанялся. -- "Что, мол, за люди?" -- Люди, говорю, ничего... А впрочем, кто их знает. Строгие... водки не пьют, табаку не курят. -- "Это, говорит, пустяки одни, не в этом дело". -- А как же, говорю, жить-то надо? Вижу я: она хоть баба, да с толком; не скажет ли мне чего путного? "Ты, спрашивает, грамотный ли?" -- Маленечко, мол, учился. -- "Какая, говорит, большая заповедь в евангелии?" -- Большая, мол, заповедь-- любовь! -- "Ну, верно, А еще сказано: больше той любви не бывает, если кто душу готов отдать за други своя! Вот тут и весь закон. Да еще ум, говорит, нужен, -- значит, рассудить: где польза, а где пользы нету. А персты эти, да табак там -- это одна наружность..." -- Ну, правда твоя, отвечаю. А все же и строгости маленько не мешает, чтобы человек во всякое время помнил.