Скажем больше. Не тем наградила их природа Sitzfleisch1, чтобы, уютно присев под древом Бо, погружаться в нирвану посредством созерцания чего-либо и в последнюю очередь -- собственного пупа. Ежели не спасется весь мир, им как-то не особенно улыбалось помышлять о персональном спасении. Нет, это не сулило ничего, кроме одиночества. Им, детям Новой Англии, надобно все или ничего. От корысти, страдания и скорби надлежит избавить весь мир, а иначе что толку истреблять их в самом себе? Решительно никакого толку! Иначе ты -- просто жертва.
___________
1 седалищем (нем.).
Итак, при всей любви к "индийской философии", всем тяготении к ней . . . одним словом, вновь прибегая к нашей метафоре, тот колышек, по которому доныне взбирались вверх зеленолистые мятущиеся лозы, оказался на поверку трухлявым. Он обломился, и лозы опять поникли. Без стука, без треска. Какое-то время они еще держались на сплетенной листве. Потом поникли. Колышек "индийской философии" рухнул до того, как две лозы -- он и она -успели перекинуться с его верхушки выше, в неведомый им мир.
С протяжным шорохом они опять полегли наземь. Однако же не возроптали. Снова их постигло крушение надежд. Но они в том не признавались. "Индийская философия" подвела их. Однако они не жаловались. Не обмолвились об этом ни единым словом, даже друг с другом. Они пережили разочарование, обманулись в своей мечте, неуловимой, но заветной -- и оба знали это, но молча, про себя.
К тому же в жизни еще оставалось так много всего! Еще оставалась Италия -- милая Италия. Оставалась свобода,-- бесценное сокровище. И так много оставалось "прекрасного"! С "полной жизнью" обстояло сложнее. Появился сын, которого они любили, как и полагается родителям любить свое дитя, благоразумно воздерживаясь при этом от того, чтобы сосредоточиться на нем всецело, строить свою жизнь на нем одном. Нет-нет, они должны жить своей собственной жизнью! У них хватало здравомыслия сознавать это.
Беда заключалась в том, что они уже были не очень молоды. Двадцать пять и двадцать семь миновали, их сменили тридцать пять и тридцать семь. И хотя они изумительно прожили в Европе эти годы и были по-прежнему влюблены в Италию -- милую Италию!-- все же их постигло разочарование. Европа дала им немало -- нет, серьезно, очень немало! А все же не то, что они ожидали, не совсем то, не вполне. Европа полна прелести, но она отжила свое. Живя в Европе, живешь непременно прошлым. Да и европейцы, при всем своем внешнем шарме, лишены подлинного обаяния. Слишком они земные, в них нет настоящей души. Им попросту недоступны сокровенные порывы человеческого духа, ибо эти порывы умерли в них, эти люди изжили себя. Вот-вот, это очень точно сказано: европейцы изжили себя, в них не осталось поступательного заряда.
Новый колышек подломился, рухнула новая опора под живой тяжестью зеленой лозы. На сей раз это произошло весьма болезненно. Ведь более десяти лет молчаливо взбиралась зеленая лоза по стволу старого дерева, именуемого Европой,-- десять безмерно важных лет, годы самого расцвета. Жизнь, не что-нибудь, доверили двое идеалистов Европе, укоренясь на европейской почве, питаясь европейскими соками, подобно двум лозам в вечнозеленом винограднике.
Здесь завели они себе дом -- дом, какого нипочем не заведешь в Америке. "Прекрасное" было их девизом. Последние четыре года они снимали второй этаж старинного палаццо на реке Арно, тут у них были собраны все их "вещи". Эта обитель служила им источником глубокой услады: величавая тишина этих древних покоев, окна, выходящие на реку, блеск темно-красного паркета, чудная мебель, которую идеалистам посчастливилось "откопать".
М-да, жизнь наших идеалистов, незаметно для них самих, все это время с неистовой скоростью мчалась по вертикали. Они превратились в неистовых, ненасытных охотников за "вещами" для своего дома. Пока душою они устремлялись ввысь к солнцу старой европейской культуры или древней индийской философии, страсти мчали их по вертикали, понуждая цепляться за "вещи". Естественно, они накупали вещи не ради вещей как таковых, но во имя "прекрасного". Не вещи -- при чем тут "вещи"!-- но единственно красота составляла для них убранство их дома. Валери Отыскала для окон длинного salotto1 выходящего на реку, сказочной красоты шторы -- шторы из удивительной старинной ткани, напоминающей тончайшего плетения шелк; краски, некогда пунцовые, рыжие, черные, золотые, от времени чудесно поблекли и рдели мягким огнем. Входя в salotto, Валери всякий раз превозмогала желание молитвенно опуститься перед шторами на колени.
-- Шартр!-- говорила она.-- Для меня они то же, что Шартрский собор2!
__________
1 гостиной (итал.)
2 Готический собор во Франции, знаменитый, в частности, своими витражами.
А у Мелвилла при взгляде на его венецианский, шестнадцатого века книжный шкаф, в котором стояли два-три десятка тщательно подобранных томов, всякий раз пробегал по спине холодок. Это было святое!
И молчаливо, почти суеверно сторонился этих памятников старины мальчик, словно боялся потревожить гнездо спящих кобр или задеть ненароком ковчег завета1 -- "вещь", какой и вовсе рискованно касаться. Молча, со сдержанным, но непреоборимым содроганием мальчик чурался домашних святынь.
Однако траченное временем великолепие обстановки не может заполнить собою жизнь идеалистов из Новой Англии. По крайней мере таких, как наши. Они привыкли к изумительному болонскому буфету, привыкли к дивному венецианскому шкафу, к книгам, к сиенским шторам и бронзе, к очаровательным кушеткам, столикам, стульям, которые "откопали" в Париже. А откапывали они вещи с первого дня, как только ступили на европейскую землю. И до сих пор не перестали. Для приезжего, как, впрочем, и аборигена, подобного рода занятие всегда припасено в Европе -- худой конец.
Когда к Мелвиллам приходили гости и восторгались интерьерами, Валери и Эразм чувствовали, что прожили жизнь не зря -- жизнь продолжается! Но по утрам, в те долгие часы, когда Эразм пытался сосредоточить разбегающиеся мысли на литературе флорентийского Возрождения, а Валери наводила порядок в комнатах,-- но в долгие послеобеденные часы,-- но долгими и обычно холодными тоскливыми вечерами ореол вокруг обстановки меркнул, и "вещи" в старом палаццо становились просто вещами, скоплением рухляди, которая стоит и висит вокруг ad infinitam2, ничего не говоря ни уму, ни сердцу,-- и в такие часы Валери и Эразм были готовы возненавидеть их. Жар, порождаемый красотой, подобно всякому жару, меркнет, если его ничем не питать. "Вещи" были по-прежнему дороги сердцу идеалистов. Но идеалисты уже владели ими. А как ни печально, к вещам, за которыми охотишься с таким жаром, через год или два сильно охладеваешь. Другое дело, конечно, если они становятся предметом всеобщей зависти, если их наперебой стараются заполучить музеи. А у Мелвиллов как ни хороши были "вещи", но все-таки не настолько.