-- В каком?-- перебила ее Валери.-- И какое место?
-- При таких связях, как у твоего отца, и таких данных, как у Эразма, место найдется. Тогда можно забрать все твои ценные вещи со склада и действительно развести у себя дома такую красоту, что все только ахнут. А так мебель лишь съедает ваше состояние, а сами вы, как крысы, забились в дыру, где носа высунуть некуда.
Это было вполне справедливо. Валери начала томиться по собственному дому, обставленному ее "вещами". Конечно, мебель можно было продать, и за приличные деньги, но на такое Валери не согласилась бы ни за что на свете. Пусть рушится все вокруг: культуры, верования, материки, надежды,-- ничто и никогда не разлучит ее с "вещами", которые они с Эразмом собирали с такой страстью. К "вещам" она была прикована намертво.
-- Да, но как отказаться от свободы, от полной и прекрасной жизни, в которую они так верили? Эразм проклинал Америку. Он решительно не желал зарабатывать деньги на жизнь. Он тосковал по Европе.
Вверив мальчика попечению родителей Валери, чета идеалистов снова отправилась в Европу. В Нью-Йорке, уплатив два доллара, они провели короткий и горький час, осматривая "вещи". На пароходе плыли "студенческим классом"-иначе говоря, третьим. Доход их теперь составлял неполных две, а не три, как прежде, тысячи годовых. И путь они держали в Париж -- Париж, где все так дешево.
На этот раз поездка обернулась полнейшей неудачей.
-- Мы возвратились в Европу, как псы на свою блевотину,-- говорил Эразм,-- только блевотина за это время успела обратиться в прах.
Он обнаружил, что не переносит Европу. Каждая мелочь здесь раздражала его. Он и Америку терпеть не мог. Но по сравнению с этим злосчастным, заплеванным материком, где, кстати, дешевизны больше нет и в помине, Америка все же была во сто крат лучше.
Валери, памятуя о "вещах"-- она просто изнемогала от желания извлечь их с этого проклятого склада, где они простояли уже три года, поглотив напрасно две тысячи долларов,-- написала матери, что Эразм, пожалуй, вернулся бы в Америку, если бы для него нашлась подходящая работа. Эразм в расстроенных чувствах, близкий к бешенству, к помутнению рассудка, болтался по Италии в обтрепанном, как у последнего забулдыги, костюме и с лютой ненавистью ко всему, что его окружало. И когда для него отыскалось место преподавателя французской, итальянской и испанской литературы в Кливлендском университете стеклянный блеск в его глазах усилился, черты его странно вытянутого лица, искаженные крайним смятением и яростью заострились еще резче, придавая ему сходство с крысиной мордой. В сорок лет работа все-таки настигла его.
-- По-моему, милый, надо соглашаться. Европа больше не привлекает тебя. С нею все кончено, она, как ты сам выразился, изжила себя. Нам обещают предоставить дом на территории университета, и мама говорит, там хватит места для всех наших вещей. Я думаю, надо дать телеграмму, что мы согласны.
Эразм, точно загнанная в угол крыса, метнул на нее злобный взгляд. Так и мерещилось, будто по бокам его заострившегося носа топорщатся, подрагивая, крысиные усы.
-- Ну как, посылать мне телеграмму?-- спросила она.
-- Посылай!-- выпалил он.
И Валери пошла давать телеграмму.
Эразма словно подменили с этих пор -- он притих, перестал поминутно раздражаться. Тяжкое бремя свалилось с его плеч. Клетка захлопнулась.
Но когда перед ним дремучим черным лесом выросли исполинские кливлендские печи с искрометными каскадами раскаленного добела металла, подле которых под непомерной, неистовой шум гномиками копошились люди, он сказал жене:
-- Что ни говори, с этой силищей сегодня в мире не сравнится ничто.
И когда они въехали в свой вполне современный домик на территории Кливлендского университета и незадачливые обломки Европы: болонский буфет и венецианский книжный шкаф, епископское кресло из Равенны, столики в стиле Людовика XV, шторы "Шартр", лампы сиенской бронзы -- стали по местам и пришлись совершенно не к месту, вследствие чего приняли крайне импозантный вид; когда у идеалистов, разинув от изумления рты, собрались гости и Эразм, слегка рисуясь, принимал их в лучших европейских традициях, но одновременно с настоящим американским радушием, а Валери блистала изысканностью манер, но при всем том "мы отдаем предпочтение Америке",-- тогда, метнув на жену странный взгляд крысиных острых глаз, Эразм сказал:
-- Как майонез к омарам, Европа недурна, но все же сами омары -- это Америка, верно?
-- Безусловно!-- довольная, отвечала жена. Эразм внимательнее вгляделся в ее лицо. Он
попался -- ну что же, зато в клетке чувствуешь себя надежно. Да и Валери, как видно, стала, наконец, сама собой. Ее добро -- при ней. Правда, по углам его ученого носа затаилось странное, недоброе выражение откровенного скептицизма. Но он был большой любитель омаров.