- Я, - заговорил он наконец, - хотел было тебя сделать своей честною женою...
- Нет! нет! - отвечала, быстро вспрыгнув и отскочив от него к своей кровати, боярышня. - Нет, я не хочу быть твоею женою: ты отпусти меня к батюшке.
- Стой! - гневливо остановил ее Плодомасов.
- Люди добрые, заступитесь за меня! - отчаянно вскрикнула боярышня, кидаясь в толпу сердобольных нянь, мам и сенных девушек, так недавно ливших о ней горячие слезы и оказывавших ей столько искреннего участия.
Но теперь боярышня не узнала ни одного лица в этой толпе: так изменило их присутствие боярина.
Няни, мамы и сенные девушки расступились, как только боярышня вскочила в среду их, и снова скучились сзади ее, оставляя пленницу впереди себя, лицом к лицу с Никитою Плодомасовым.
Боярышня, выданная таким маневром головою, оглянулась на робкую челядь и в одно мгновение словно переродилась.
- Дай мне, раба, мой шугаик! - произнесла она твердым и решительным голосом, заметив свое непозволительное дезабилье.
Десятки рук в мгновение ока поспешили исполнить ее требование.
Плодомасов ничему этому не прекословил.
Боярышня теперь стояла перед ним совсем одетая, во всем том наряде, в котором она пленила его в своем родительском доме. Слезы, недавно обильно лившиеся по ее лицу, теперь высохли, и грустные, сухие глаза ее смотрели с выражением того бестрепетного спокойствия, вид которого так непереносен самоуправцам, потому что он в одно и то же время и смущает и бесит их.
- Так знаешь ли ты, умная боярышня, что я с тобою сделаю? - вскричал Плодомасов.
- А что бы ты со мною ни сделал, на всем том, пока я в твоих руках, твоя воля; но женою твоей я быть не хочу.
- Что? - вскрикнул, побагровев, Плодомасов.
- Гнева твоего не пугаюся, - отвечала боярышня.
- Что ты больше гневлив и страшен, то мне радостней: убить велишь всего лучше будет.
- Так не женой и не боярышней, а вот такою ж, как эти, ты будешь! вскричал Плодомасов, указав рукою на своих сенных девушек, и неистово захлопал в ладоши.
На этот призыв, как сказочный лист перед травою, предстал перед Плодомасовым старый дворецкий и, водя в ужасе вокруг глазами, произносил одно ни к чему, по-видимому, не идущее слово: "драгуны!"
- Что за драгуны? где эти драгуны?
- Здесь, боярин, драгуны, - отвечал старик, указывая на дверь, которая в это время отворилась, и в, комнату, бренча своей сбруей, вошел тяжелой поступью драгун в невиданной здесь никем до сих пор тяжелой, медью кованной каюке с черным конским хвостом на гребне.
Он привез боярину строгий губернаторский приказ не сделать никакого зла похищенной им боярышне Байцуровой и беречь ее паче своего ока, а наипаче не сметь дерзать и мыслию на ней жениться.
Это не только было написано в бумаге, которую драгун вручил Плодомасову, но все это было во всеуслышание оказано ему драгуном и на словах, и слова эти слышали и его челядь и земский пристав, в глазах которого Плодомасов обличал столько дерзкого непослушания указу, писанному именем царицы, и, наконец, в глазах самой боярышни, за которою вдруг является такая горячая защита.
Плодомасов взглянул на спокойное лицо девушки, из-за которой загорелся весь этот сыр-бор, и почувствовал, что все это дело совсем какой-то вздор, из-за которого нимало не стоило ничего подобного поднимать и затевать борьбу, в которой вдруг ему стало слышаться что-то роковое.
Плодомасов еще раз взглянул на Байцурову, и она ему в эту минуту даже не понравилась. Так, девочка-снегурочка, грибок сыроежка, вздор перед этими белогрудыми лебедками, которых он всех непосредственный султан, минутный муж и повелитель. Стоило ли все это сотой доли его боярского беспокойства, когда все дело это взять в ком, смести да за двор везти... и дом боярский будет так же полон, и постеля боярская так же согрета? Но этот торчащий здесь драгун; этот земский ярыжка и вся эта сволочь, при которой производится его обуздывание, тогда как никто не должен был знать, что и на него есть узда, вот что непереносно; вот с чем нельзя примириться Плодомасову! Холопья душа самоуправца чувствует, что она не сможет снести холопьей насмешки. Ему все равно, сложит ли эта насмешка чьи-нибудь уста в улыбку или сомкнет их раболепным: молчанием: он не только в улыбке, не только в молчании, но даже в стонах, которыми он может заставить стонать и молчание и улыбку, - во всем он будет слышать насмешку над его бессилием перед этим драгуном, перед какими-то угрозами, перед кем-то старшим, кто отныне займет главенство в подвластных ему умах.
Плодомасов все это сообразил в одно мгновение; в другое - решил, что он во что бы то ни стало не должен допустить этого главенства и для этого превзойдет дерзостью все, что до сих пор когда-нибудь делывал; а в третье он встал, хлопнул в ладоши и молча указал вбежавшим слугам на драгуна.
Тот, наблюдая боярина, понял его жест и, выхватив палаш, бросился в угол покоя; но жест боярина еще быстрее был понят его челядью, и драгун не успел размахнуться ни одного раза вооруженною рукою, как уже лежал на полу, сдавленный крепкими, железными руками чуть не по всем суставам. Грозный конский хвост на голове драгуна, за минуту перед сим столь угрожающий и останавливающий на себе всеобщее внимание, теперь ничего не значил.
- Веревку! - скомандовал боярин, обратясь к одному личарде.
- Попа и дьяков! - повелел он другому.
- Затрави петлю и спусти через крюк в потолке, - приказал он рабу, принесшему свежую пеньковую веревку.
Петля была затравлена из вытрепанного конца веревки и спущена через крюк, на котором держался полог боярышниной постели.
В комнату, трепеща и спотыкаясь, предстали выпихнутые через порог в спину поп и дьяки.
- Становись перед образом, - скомандовал попу боярин.
- Батюшка, помилосердуй! - молился боярину трепещущий и плачущий священник.
Боярин свистнул.
Два гайдука схватили дрожащего попа и всунули его в принесенную ризу, а третий намыливал перед его глазами куском мыла веревочную петлю.
- Начинай! - оказал Плодомасов замирающему священнику, когда облачившие его гайдуки поставили его перед образом.
- Что прикажешь, отец? - едва пролепетал почти потерявший со страху всякое сознание священник.