Ты тогда не хотела показаться смешной. А почему твое <я> должно было утверждаться во мнении случайного прохожего, который встретится нам в лесу? Разве это достойно - быть рабом чужих мнений? С милым-то и в шалаше рай, а тут красный <Ковровец>!
Знаешь, наверно, именно тогда я ощутил свою жалкость - я был бессилен переубедить тебя. Ты смотрела на себя не своими и не моими глазами - ты смотрела на себя со стороны. Вообще-то созерцание - это великий дар. Оно подобно мгновению, когда человек соприкасается с прекрасным, когда он освобождается от всего земного и бренного и слышит вечность. Это обретение того, что неведомо сейчас остальным, - вот, наверное, что такое созерцание. Но ведь первые созерцатели, добрые древние эллины, дали разрушить свой мир культуры потому, что созерцание, как и все великое, чревато вторым смыслом - отрицанием атакующего начала, пренебрежением перед действием, которое всегда определяется скоростью.
...Есть, правда, и другая форма созерцания - это обращение взгляда в свой взгляд, постоянное рассматривание себя в зеркале, которое всегда криво, а собственное - особенно. Мир самосозерцателей такого рода разделен на две категории - тех, которые влюблены в себя (их, мне кажется, большинство), и на тех, кто себя боится, считает неполноценным, не верит в себя. Это меньшинство человечества особенно ранимо; <комплексы> требуют самоутверждения, но боятся поступка, который лишь и может отринуть неверие в себя.
Если бы я послушал тебя тогда, в самом начале, и не стал покупать мотоцикл, который дал мне первое ощущение скорости в пространстве, все у нас сложилость бы иначе: я научился бы спокойно относиться ко времени, и ходить пешком от автобуса, и ездить на электричке, и сидеть потом с тобой у печки, и рассказывать о прожитом дне, вместо того чтобы стараться написать день будущий. Скорость - это одна из форм несвободы. Я сам избрал свое добровольное рабство - экономить время, которое так нужно всем пишущим и рисующим, и некого винить в этом. Просто мой маленький красный <Ковровец> стал тем первым утешителем, который начал увозить меня от тебя, от себя самого, от нас.
Какое-то время я еще мечтал, что ты скажешь: <Давай-ка я пристроюсь в багажнике, и мы поедем по песчаным дорожкам за Аксиньино - собирать подберезовики на Пашкиной поляне>. Может быть, я слишком мало ждал? Во всяком случае, ты этого так и не сказала.
2
Ох уж это французское <Возьмите!>. Если вы больны, вам скажут: <Возьмите таблетку аспироля>; если вы торопитесь, вам посоветуют: <Возьмите метро>; если вы хотите убежать от самого себя и тоска давит грудь, вам порекомендуют: <Возьмите самолет и отправляйтесь в Марсель, там море и солнце, там все пройдет>. Впрочем, сейчас в Париже изобретен еще один способ убежать от самого себя: надо <взять> снотворное в аптеке, прийти домой, открыть телефонный справочник, набрать номер <специальной помощи самоубийцам>, позвонить туда, назвать свой адрес, а потом заглотать отраву. Проснетесь вы в светлой палате и ощутите радость воскрешения. Хотя можно ли в данном случае говорить о воскрешении в истинном смысле этого слова? Толстой познал воскрешение в появлении нового духовного качества, в доброте и преображении. Добрым быть труднее, чем обыкновенным, - это накладывает много обязательств, тогда как человек, заявивший себя суровым, вправе поступать так, как ему представляется необходимым: внешние проявления суровости предполагают внутреннюю силу - весьма распространенное заблуждение. По-настоящему характер человека проявляется лишь в его контактах с окружающими. Темперамент - это качество врожденное, характер - проявление борьбы человека с самим собой - за себя же. (Я писал раньше: <Характер - это такая данность, которую можно сломить, но изменить нельзя>. Я отрекаюсь от этого своего мнения. Считается, что отречение от своего мнения - проявление слабости. А что, если твое мнение было неверным? Неужели лучше во имя угодности распространившемуся убеждению стоять на своем, зная внутренне, что это - неправда?) Каждый наделен даром любви к себе, а самолюбие, особенно самолюбие болезненное, - зло, самая страшная тирания. Тот, кто смог преступить жалость к себе, - только тот обладает даром обновления, ибо лишь отдающему воздается сторицей.
Словом, я <взял> метро и поехал в центр Парижа.
Было то время, когда народу в метрополитене совсем немного - так бывает от десяти до двенадцати; уже схлынул поток рабочих, служащих и школьников.
В том вагоне, куда я вошел, было пусто: женщина возле двери и я. Женщина чем-то напоминала тебя, только в ее лице была усталость, а пальцы привычно сжимали ручку портфеля, из которого торчал рулон бумаги - видимо, чертежи. Вообще-то у многих парижанок глаза похожи на твои - так же широко поставленные, они выделяются на лице, словно бы вобрав в себя все самое главное, и поэтому нос, лоб, брови, губы лишь дополняют эти глаза, в горьких пунктирах ранних морщин.
А на следующей станции в вагон вошел мужчина - седой, жилистый, высокий, лет пятидесяти. Какое-то мгновение он разглядывал пустой вагон, рекламные плакаты, которые известны всем парижанам, потому что меняют их раз в сезон, но я-то знал, что разглядывает он не пустой вагон, а просто-напросто рассчитывает, как бы ему половчее остаться возле двери, напротив той женщины. Он притулился к металлическому поручню неловко - мне было видно, как ему неловко, и он тоже, верно, понял, что стал неловко и начал сосредоточенно разглядывать уродливые и зловещие кабели, которые проносились мимо, прижатые к стенам туннеля металлическими держалками, похожими на когтистые пальцы черта из средневековых иллюстраций Библии. На самом деле он смотрел не на эти кабели, а разглядывал в стекле отражение лица той женщины, и когда взгляды их встретились в безмолвном холоде стекла, он закашлялся, неловко прикрыв рот широкой ладонью, и осторожно перевел взгляд с изображения женщины на нее. И женщина посмотрела на него, и случилось что-то такое, что случается, когда встретились два человека, за каждым из которых - жизнь.
...Чудо возникает тогда лишь, когда исчезают все звуки окрест, а вместо гадючьего шипения пневматических тормозов и металлического лязга открываемых дверей возникает музыка. Я-то слышал и шипение тормозов, и быстрый вздрагивающий перелязг дверей, но я смотрел на тех двоих, откинувшихся на металлические поручни, и ощущал ту музыку, которая возникла для них, - аккордеон или гитара, но обязательно с пронзительной и светлой жалобой на то, что не состоялось, не свершилось, не почувствовалось: песни слепцов бывают только такими. Видимо, мужчина и женщина думали о своем, о прошлом, но потому лишь, что они увидели сейчас друг друга. Когда возможно будущее, люди обычно начинают вспоминать старое. Каждый из них просматривал свою жизнь, словно на монтажном столике старую кинопленку. А разве можно <отмотать> жизнь назад? Это ведь не пленка с мертвым изображением, это то, что было и чего никогда не будет больше.
Наверное, то, что они смотрели сейчас, было киноповестью, с резкими монтажными стыками прошлого и настоящего, причем прошлое было черно-белым, а настоящее казалось им цветным, то есть истинным, единственно истинным.
Мужчина и женщина смотрели друг на друга неотрывно. Лица их были недвижны - жили глаза.
Что сейчас вспоминалось ей? Кого жалела она? Она жалела кого-то, я чувствовал это. Может быть, она жалела любовь, которая - если это истинная любовь - обретает черты знакомого и привычного образа? Или она жалела себя, потому что лишилась любви? Или того, кто ее любил? Он не мог умереть - тот, кто любил ее. Когда умирает тот, кто любил, - глаза полны горечи и свободы. А она была несвободна - я прочел это в ее глазах, а несвободный человек не может любить того, кто лишил его свободы быть самим собой. Любовь - это право выбора. Выбор - удел свободы. Нет, наверное, она жалела себя, потому что, когда мы думаем об утерянном, чаще всего видим себя как в плохом телевизионном фильме, решенном одними крупными планами.