Отсюда видно, почему в начале романного развития в России такое значение приобрел роман плутовской. Западноевропейская традиция плутовского романа от анонимной «Жизни Ласарильо с Тормеса» до лесажевской «Истории Жиль Блаза из Сантильяны» и последующих произведений создала определенный тип мироощущения, противостоящий миру рыцарского романа. На смену герою, наделенному добродетелями, выступил человек недостатков и пороков — «антигерой»; рыцарские приключения заменялись рядом злоключений и проделок сомнительного свойства; место подвигов заняли махинации; мир дегероизировался, снимался с ходулей, превращался в повседневную жизнь неидеализированного, грешного человечества. Все это легко применялось к русским условиям — и к русской литературной ситуации. Ведь, с одной стороны, традиция плутовского романа противостояла лубочной героике столь популярного в России романа авантюрного (а также добродетельным персонажам в литературе Просвещения), а с другой — побуждала к нелицеприятному наблюдению и воссозданию современной жизни. Словом, в этой традиции заключался сильный стимул к нравоописанию, причем в его широком, романном выражении.

Один уже выбор плута в качестве центрального персонажа вел за собою предельное расширение всей конструкции романа. Как глубоко объяснил М. М. Бахтин, пикаро по своей природе наиболее пригоден для смены различных положений, для прохождения через различные состояния, что предоставляло ему роль сквозного героя. Далее, плут по своей психологии и, можно сказать, своей профессиональной установке наиболее близок к интимным, скрытым, темным сторонам человеческой жизни. И, наконец, в эту жизнь плут входит на правах «третьего» и (особенно если он в роли слуги) низшего существа, которого никто не стесняется и перед которым, следовательно, скрытая домашняя жизнь предстает особенно широко и откровенно[16].

Все это можно наблюдать в «Российском Жилблазе» Нарежного. С того времени, как Гаврило Симонович Чистяков, главный персонаж этого романа, оставил родную Фалалеевку, он побывал в десятке мест — и в помещичьей усадьбе, и в монастыре, и в уездном городе, и в губернском, и в Москве, и в Варшаве. Он сменил множество занятий, прошел через различные состояния: находился под судом и заключался в тюрьму; был приказчиком московского купца Саввы Трифоновича; учеником «метафизика» Бибариуса; секретарем вельможи Ястребова и одновременно его Меркурием, исполнителем интимных поручений; был он и слугой двух господ — господина Ястребова и его жены одновременно. Затем — секретарем некоего Доброславова, одного из руководителей масонской ложи, и по совместительству членом этой ложи; затем — камердинером и секретарем богатого откупщика Куроумова; затем был на службе у князя Латрона, проделав путь от его привратника и тайного осведомителя до «полновесного секретаря», ближайшего помощника и советника.

Поистине он исходил всю Россию, поднимался от низших ее рядов до самых высших, если учесть, что Варшава — подцензурная замена царской столицы — Петербурга (см. об этом в комментариях к роману), что в князе Латроне угадываются черты всесильного временщика Потемкина и что, повествуя о связи Латрона с «принцессою, которая правит здесь королевством почти неограниченно» и выбирает любовников из одного тщеславия, «дабы могла сказать целой Европе: «Рекла и бысть!» — повествуя об этом, романист не остановился и перед довольно прозрачными аллюзиями на саму царицу Екатерину II.

В смысле охвата различных сфер и углов жизни, в смысле панорамности все это решительно превосходило «Пригожую повариху» М. Д. Чулкова (1770), это, впрочем, замечательное произведение, законно считающееся первым опытом русского плутовского романа и предшественником «Российского Жилблаза», в частности благодаря обстоятельству и неприкрашенному изображению отечественных нравов[17]. Но диапазон «Пригожей поварихи» заведомо предопределен тем, что это так называемый женский вариант пикарески, диктующий более ограниченный набор ситуаций (героиня лишь как проститутка, любовница или возлюбленная), хотя типаж персонажа, угол зрения — снизу верх, с позиции существа подчиненного и неполноправного — были в общем сходными и у Чулкова, и у Нарежного. В «Российском Жилблазе», кстати, более широкий охват жизни подчеркнут тем, что женский вариант плутовского романа входит сюда на правах части или, точнее, частей: по крайней мере, дважды героини рассказывают историю своей жизни — вначале Ликориса, сестра актера Хвостикова и будущая возлюбленная Гаврилы Симоновича; а затем — Феклуша, его жена. И эти рассказы ничем не уступают исповеди Мартоны, «пригожей поварихи»: те же продажные ласки, та же бесконечная череда переходов — от одного любовника или содержателя к другому.

Вообще многочисленные вставные рассказы, будучи по традиции необходимой принадлежностью романа, необычайно расширяют художественную перспективу «Российского Жилблаза» в одном направлении. Как правило, они дублируют жизненные перипетии заглавного персонажа, перекликаются с ними или даже их усиливают. Так, спутники Чистякова по дороге в Варшаву рассказывают свои жизненные истории, из которых каждая варьирует историю плута, прошлеца, странника, меняющего положения и профессии. Мир предстает как огромное скопище разного рода ловкачей и жуликов, ищущих легкой наживы и удачи.

Но при всех изменениях своего социального статуса Чистяков как главный персонаж остается зависимым, подчиненным, слугой — безразлично, у какого хозяина и с какими, узкими или широкими, возможностями действия. Он всегда обслуживает кого-то, знает интимные стороны жизни своего господина, видит всю подноготную, все сокровенное. И среда актёров, с которыми временами сближается не только офицер, эпизодический персонаж, но и Гаврило Симонович, вполне гармонирует с этим положением, ибо актерское амплуа отчасти близко к функции обслуживания и в то же время создает в подходе к действительности особую откровенность и свободу от условностей. Даже на закате своей карьеры Чистяков поселяется у помещика Простакова на правах друга дома, иначе говоря — приживальщика. Обостренный взгляд на домашние, непарадные жизненные отправления пронизывает все повествование.

И что же открыл этот взгляд? Всеобщее посрамление справедливости, порчу нравов, развращение — до того сильные, что никто уже не стесняется и не прибегает к сокрытию порока, к лицемерным покровам. Какая-то безудержная откровенность, предельный цинизм исповедуются персонажами романа. Князь Светлозаров, он же Головорезов, рассказывает, что главное его развлечение в детстве состояло в том, чтобы собрать слуг и велеть «им бить друг друга»; тогда он «не мог налюбоваться, видя кровь, текущую из зубов и носов, а волосы — летящие клоками». Не уступает помещикам и откупщик Куроумов, украсивший свои покои «кнутьями и пуками лоз», ибо он «слыхал, что знатные отличаются, между прочим, от других и тем, что жестоко наказывают людей своих…». Но, конечно, кульминация развращенности, подлинная вакханалия бесстыдства — это образ жизни в доме князя Латрона. Гадинский, секретарь Латрона, дает новоприбывшему Чистякову полезные советы: «Выкинь из головы своей старинные слова, которые теперь почитаются обветшалыми и совершенно почти вышли из употребления. Слова сии суть: добродетель, благотворительность, совесть, кротость и прочие им подобные. Я думаю, что слова сии скоро совсем выгнаны будут из лексиконов всех языков на свете, да и дельно. Кроме сумы, ничего не наживешь с ними».

В этих саморазоблачительных исповедях и наставлениях немало, конечно, от литературы Просвещения, в частности от сатирической русской журналистики последней трети XVIII века — типа «Живописца» Новикова или «Почты духов» Крылова. Сами говорящие фамилии, открытые (Головорезов, Гадинский) или скрытые (Латрон происходит от латинского слова «разбойник»), играют роль клейма, гневно выжигаемого рукою палача-сатирика. В этой манере, отчасти напоминающей сатирическое бытописание романа А. Е. Измайлова «Евгений, или Пагубные следствия дурного воспитания и сообщества» (1799–1801), где также действовали Негодяев, Развратив, Распутин, Лицемеркина и т. д., — в этой манере было немало желчно-язвительного, хлесткого, беспощадного и прямолинейного.

вернуться

16

См.: М. Бахтин. Вопросы литературы и эстетики. Исследования разных лет. М., 1975, с. 275–276.

вернуться

17

См.: Г. Макогоненко. Русская проза в эпоху Просвещения. — В кн.: «Русская проза XVIII века». М., «Художественная литература», 1971.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: