Страшное это дело – коллективная память.
Но и индивидуальная тоже хороша.
Недавно я с умилением напомнил Марине Дяченко, как любовался её дочкой в колыбельке: вся такая розовая, крохотная…
– А ты разве у нас в девяносто пятом был?
– Да, – отвечаю с гордостью. – Восьмого марта.
– Позволь, но Стаска родилась позже.
Секундное остолбенение.
– Минутку, минутку… – ошалело бормочу я. – Как же… Восьмое марта… девяносто пятый…
Это что же получается? Это получается, что в Киеве восьмого марта девяносто пятого года Маринка в упоении рассказывала мне о том, как прекрасен любой новорождённый младенчик, а у меня, стало быть, из её слов сложилась иллюзия, будто бы… Да нет же, нет! Я ведь не только Стаску – я и кроватку запомнил, и комнату. Хотя это-то как раз просто: счастливые Серёжа с Мариной могли показать мне заранее подготовленную колыбельку и прочее.
И сам собой возникает вопрос: а вдруг меня и с Брехуном память подвела? Были же случаи, когда преступник, ужаснувшись содеянному, забывал всё напрочь!
Хорошая версия. Остроумная. Но, к сожалению, кое-что в ней представляется сомнительным. Вернёмся в Севастополь.
В том же году я преподнёс родителям ещё один подарочек – нечаянно поджёг строящийся жилой дом, уронив горящую спичку на тюк сухой прессованой пакли. Хорошо – без жертв обошлось. Из подвала нас вынесло с опалёнными бровями. Пожар тушили чуть ли не полдня. И всё помню. Помню, как, плача от раскаяния, выхватывал из-за пазухи и швырял оземь спичечные коробки и прочую пиротехнику, как умолял пацанов никому ничего не говорить, а они, обезумев, радостно вопили: «Раля Аримбургу!»
Что такое раля? «Раля» (она же «ролянка») представляла собой сколоченную из дощечек тележку на четырёх подшипниках – самодельный, оглушительно визжащий по асфальту прообраз нынешнего скейта. Бились мы на них немилосердно. Возможно, поэтому слово «раля» в нашем дворе употреблялось также в значении «хана», «амба», «капут»…
Видите, даже вопли пацанов могу дословно воспроизвести.
Поэтому как-то, знаете, маловероятно, что сбрасывание Вовки Брехуна в бассейн я с перепугу забыл, а поджог стройки запомнил в мельчайших подробностях, хотя для одиннадцатилетнего мальчишки он должен был представляться куда более грандиозным преступлением.
Обычно задумываться о таких вещах не позволяет инстинкт самосохранения. Нормальному обывателю прежде всего необходимо осознание собственной правоты, а какая, к чёрту, правота, если вдруг заподозришь, что все твои знания об окружающем мире не более чем миф, продукт коллективного или индивидуального творчества!
Легко предвидеть, многие (те самые, что видят в фантастике попытку разрушить привычный порядок вещей) огрызнутся примерно так: а может, ты просто с детства склеротик?
Возможно, возможно. Но тогда почему эти апологеты реальности, стоит ввязаться с ними спор, неизменно восхищаются (даже сейчас!) моей якобы изумительной памятью? И почему их собственные воспоминания разительно меняются с годами?
Так в брежневские времена дедушки моих знакомых поголовно гибли в боях с белогвардейцами, а дяди – защищая Советскую Родину от фашизма. Однако, стоило начаться перестройке, как те же самые дедушки оказались расстрелянными ЧК, а дяди сгинули в недрах гулага. И ведь не врут – хоть на детекторе лжи проверяй. Видимо, всё это вместе и называется альтернативной историей.
Собственно, история другой и не бывает.
Как выразился персонаж того же Достоевского, «враньё всегда простить можно; враньё дело милое, потому что к правде ведёт. Нет, то досадно, что врут, да ещё собственному вранью поклоняются».
Кстати, хорошее определение литературного приёма, именуемого фантастикой: враньё, ведущее к правде. Однако обаятельнейший персонаж Фёдора Михайловича несколько смягчил выражения: когда речь заходит о правоте, а тем более о целостности мира и рассудка, собственному вранью не просто поклоняются – ему верят, самозабвенно и безоглядно. До возникновения зрительных и звуковых образов.
Боюсь, моя неотцентрованная аргументация зацепила рикошетом не только противников, но и некоторых любителей фантастики – из тех, что искренне полагают её выдумкой, созданной исключительно для их развлечения: «Позвольте, позвольте! Мы ж не в позапрошлом веке живём. Истинность или ложность свидетельств легко установить с помощью… да хотя бы камер слежения!»
Увы, камеры слежения лгут сплошь и рядом. Говорю вам это как поклонник бокса (наименее лицемерного из человеческих занятий). Одна камера при повторе эпизода утверждает, что удар пришёлся вскользь, другая – что в самую точку, третья – что удара не было вообще. Поэтому судьи и полагаются по старинке на собственные опыт и интуицию.
Как тут не вспомнить древнюю притчу о трёх слепцах, ощупывавших слона! Но ведь и зрячие ведут себя подобно слепым: один видит только ногу, другой – только хвост, третий – только хобот. И каждый готов ради правды взойти на эшафот.
Скажете, преувеличиваю? Как это можно, имея глаза, не увидеть?
А вот как.
Шли два приятеля, два взрослых человека мимо кинотеатра, где крутят старые фильмы, – и заметили на афише нестерпимо знакомое название. Картину эту они смотрели в детстве не раз и не два. Захватывающая была картина. Особенно заставлял содрогаться эпизод, когда из тумана выползало орудие величиной с фабричную трубу, выстрелом из которого злодей собирался разом уничтожить человечество. Перемигнулись приятели – и решили зайти поглядеть, над чем же это они обмирали от сладкого ужаса лет двадцать назад. Честно сказать, ждали разочарования. Однако после сеанса вывалились оба на улицу в полном восторге, изнемогая от хохота. То, что они по ребячьей наивности принимали за боевик, на поверку обернулось пародией. Причём самыми уморительными оказались именно те кадры, когда выезжала из тумана жуткая пушка. По стволу её, как теперь выяснилось, шествовал дворник с метлой – и подметал. К выстрелу готовил. А то, знаете, стояла в бункере, запылилась. Иными словами, пушку приятели в детстве – видели, дворника – нет. Не вписывался он в мировую катастрофу.
И обратите внимание, с какой восхитительной точностью укладывается приведённый случай в систему образов притчи: хобот – пушка, дворник – хвост, а слон – это кадр в целом.
Давно известно, что человек воспринимает окружающий мир в большей степени мозгом, нежели органами чувств. Вот почему мы столь часто слышим не то, что нам сказал собеседник, а то, что ожидали от него услышать.
Ещё одна тонкость. Возьмите любую анонимку. Если её автор не является потенциальным клиентом психушки, особого разгула фантазии в тексте вы не найдёте. Изложенные факты имели место быть, просто истолкованы они не в пользу жертвы. Механизм прост: каждый наш поступок непременно вызван не одной, а многими причинами. Иные из них достойны уважения, иные постыдны. Аноним всего-навсего перечисляет (с искренним, учтите, возмущением!) исключительно причины второго рода, и никакими камерами слежения вы его не опровергнете.
Полагаю, что в свете сказанного клевету вполне можно приравнять к альтернативной реальности.
Чем дальше в прошлое отодвигается событие, тем фантастичнее оно становится. И, чем большее количество людей, принимало в нём участие, тем грандиознее вымысел.
Известно, что история бывает двух видов: мифологическая (её мы знаем по школьным учебникам) и, условно говоря, фактическая (с ней можно встретиться в трудах профессиональных исследователей). Обе то и дело решительно противоречат друг другу. Исходя из того, что большинство населения знакомо только с мифом, харьковский фантаст Андрей Валентинов (Шмалько) предложил следующий рецепт: напиши всё, как было, и получится альтернативная история. На худой конец – криптоистория.
К сожалению, остроумный совет запоздал века этак на полтора. В конце шестидесятых годов девятнадцатого столетия увидела свет эпопея Льва Толстого «Война и мир», где автор, отрицая принцип изложения «с пошлой европейской, героичной точки зрения» и пытаясь восстановить истинный ход событий, по сути покусился на продукт коллективного творчества, чем до глубины души возмутил ветеранов. «Я сам был участником Бородинской битвы и близким очевидцем картин, так неверно изображённых графом Толстым, и переубедить меня в том, что я доказываю, никто не в силах, – бушевал А. С. Норов. – Оставшийся в живых свидетель Отечественной войны, я без оскорблённого патриотического чувства не мог дочитать этого романа, имеющего претензию быть историческим».