- Пойдем, пойдем! - сказал Двинский. - Я велю отпустить ему склянку живой воды: помочит денька два-три, так все затянет.
- Что это, Филипп? Как тебя разбили? - сказал я, приостановясь на минуту и смотря с ужасом на изуродованное лицо Фильки.
- Эх, сударь, не удалось бы этим посадским заглянуть мне в харю, кабы сам не сплоховал. - Да что ж ты сделал?
- Куражился больно, сударь! Как посадские побежали, так я вошел в такой азарт, что свету Божьего невзвидел. Наша стена давно-давным остановилась, а я вдогонку, один, ну-ка подбирать остальных, благо руки расходились - щелк да щелк! То того, то другого - любо, да и только! Глядь назад, ахти! Один как перст! Смотрю - все ко мне! Ну, беда! Вот я, не будучи глуп, и бряк оземь да и кричу: "Шабаш, ребята! Лежачего не бьют!" "Да мы лежачего бить не станем! - сказал какой-то мужчина аршин трех росту, которому я вдогонку шею-то путем накостылял. - Эй, ребята, сюда!" Вот человек пять уцепились за меня, подняли молодца на ноги, приставили к забору, да ну-ка обрабатывать! Ах ты господи! Небо с овчинку показалось! Катали, катали! Насилу вырвался! - Бедняжка! Как они тебе лицо-то избили.
- И, сударь, рожа ничего, заживет! А вот под бока-то они мне насовали, черти! Вздохнуть нельзя! Я вошел в гостиную. Авдотья Михайловна играла с хозяйкою в пикет, Двинский схватился с моим опекуном в шахматы, а Машенька сидела, надувшись, поодаль от всех. Когда глаза ее встретились с моими, она отворотилась и взяла в руки книгу, которая лежала на окне.
IV
ДОМАШНИЙ ТЕАТР ГРИГОРИЯ ИВАНОВИЧА РУКАВИЦЫНА
Я думаю, ни о чем не было так много писано и говорено, как об этом чувстве, которое мы называем любовью, - а что такое любовь? Все прочие душевные свойства: дружба, милосердие, благодарность, сострадание, - имеют какой-то определительный смысл, но любовь? Любит ли мать своих детей, когда готова броситься за них в огонь и в воду? Любит ли жена мужа, когда, потеряв его, зачахнет с горя и сойдет вслед за ним в могилу? Любит ли брат сестру, когда идет стреляться в трех шагах с человеком, который осмелился оскорбить ее? Любили ли свое отечество Минин и Пожарский, готовясь с радостью положить за него свои головы? Любил ли свое создание, теперешнюю Россию, великий Петр, этот гигант и телом и душою, когда под Прутом, окруженный со всех сторон в несколько раз сильнейшим врагом, он написал сенату не признавать его царем и государем и не исполнять его собственноручных указов, если он попадется в плен к неприятелю? Всякий согласится, что все эти различные виды любви, доведенной до высочайшей степени, любовь к отечеству, любовь матери к детям, брата к сестре и, наконец, тревожная, пламенная страсть любовника к той, которую выбрало его сердце, выражаются всегда одним и тем же: беспредельным и безусловным самоотвержением и, несмотря на это сходство, не имеют ничего общего между собою. Лишать себя всех удовольствий для минутной прихоти другого, жертвовать для благополучия его bqel благом собственной своей жизни и не видеть в этом никакой жертвы - одним словом, быть совершенно счастливым не своим, а его счастьем, - мне кажется, больше этого любить не можно? Я точно так любил Машеньку, называя ее сестрою, теперь, когда узнал, что мы почти чужие, что она может выйти за меня замуж, я не стал любить ее более прежнего - это было невозможно, но чувствовал, что люблю ее совсем иначе. За несколько часов я почти не замечал, что Машенька прекрасна, а теперь не мог смотреть на нее без восторга. Бывало, я обращался с нею так свободно, поверял ей все, что приходило мне в голову, или, лучше сказать, не говорил с нею, а мыслил вслух, теперь я вдруг стал застенчив и робел перед нею, ну, право, более, чем перед самим губернатором! Минут десять собирался я с духом и не мог решиться заговорить с нею, наконец подошел и спросил робким голосом, что она читает?
- Календарь, - отвечала Машенька, продолжая перебирать листы. - Приятное занятие. - Что ж делать, когда другого нет. Мы оба замолчали.
- Машенька! - шепнул я, взяв ее за руку, - Ты на меня сердишься?
- Конечно, сержусь. Зачем в рядах вы не хотели меня поцеловать? Вы! Странное дело, до моей прогулки на ярмарку, это вы разогорчило и разобидело бы меня до смерти, а теперь - не знаю почему - это переменное словцо вы показалось мне даже приятным.
- Послушай, Машенька, - сказал я, - ты напрасно на меня сердишься, как можно нам целовать друг друга: мы уже не дети. - Так что ж? - Это неприлично. - Неприлично!.. Да разве я тебе не сестра? - Нет, Машенька.
- Ну, конечно, не родная, но, мне кажется, двоюродные сестры целуют своих братьев. - Да кто тебе сказал, что мы двоюродные? - Ах боже мой! Да какие же? - Мы почти совсем не родня с тобою.
- Не родня! - повторила Машенька, и я чуть не вскричал от ужаса: в ее розовых щеках не осталось ни кровинки, губы посинели, а рука, которую я держал в моей руке, вдруг сделалась холодна как лед. - Не родня! - продолжала она еле слышным голосом. - Ах, братец, как ты испугал меня! Ну можно ли так глупо шутить.
- Успокойся, Машенька! - сказал я. - Да и чего ты ис пугалась? Ну да, конечно, мы не родня, я могу на тебе же ниться, а ты можешь выйти за меня замуж. Машенька вздрогнула, ее бледные щеки запылали, она вырвала из моей руки свою руку и почти в то же самое время, протянув ее опять, сказала с улыбкой: - Теперь я вижу, братец, ты шутишь. - Право, не шучу. - Да полно, перестань. - Клянусь тебе, это правда. - Какой вздор, и как тебе пришло в голову... - Не мне, Машенька, я об этом никогда не думал. - Так с чего же ты взял?.. - А вот послушай! Тут я пересказал ей слово в слово разговор, который так нечаянно подслушал на ярмарке. Машенька задумалась.
- Нет! - сказала она после минутного молчания. - Это быть не может, ты, верно, ошибся. Послушай, братец, хочешь ли, я спрошу об этом у маменьки? - И ты думаешь, она скажет тебе правду? - А почему же нет?
- Да если нам до сих пор никогда не говорили об этом, так, верно, и теперь не скажут. Может быть, на это есть причины, которых мы не знаем. - Да, да, в самом деле!.. А кто были эти дамы?
- Я уже говорил тебе, что когда они сидели на прилавке, так мне за кучею книг нельзя было их видеть.
- Знаешь ли что? Мне кажется, они тебя заметили и хотели посмеяться над тобою. - Да если я их не видел, так и они не могли меня видеть. - Не приметил ли ты, по крайней мере, как они были одеты?