-- Макар Федорович, к-кормилец наш.. Мы за тебя во огонь и во воду...
-- А, товарищ Столбышев, отец родной! -- стал выливать нахлынувший восторг Утюгов-старший. -- Вождь нашего района и организатор всех побед! Какая счастливая звезда привела вас к нам?! -- Утюгов качнулся, придал своему телу уклон в нужном направлении и, борясь с незыблемым законом земного притяжения, прошел несколько шагов, отделявших его от начальства.
-- Многие лета!.. -- неожиданно дьяконским басом запел он, обнял Столбышева за плечи и пустил слезу умиления.
Остальные Утюговы, за исключением заснувшего на полу дяди, дружно подхватили "многие лета", а еще через минуту песня перенеслась за стены правления, потом дальше до самого края деревни Везде, где находились члены семейства Утюговых, везде, где в этот момент они сосредоточенно воровали, обвешивали, обсчитывали, они на минуту бросили свое занятие и, став по команде "смирно", подхватили заздравную: "Многие лета! Многие лета!.."
-- Ну, быть беде, -- с тоской и суеверным страхом шептались рядовые колхозники.
Столбышев, слегка побледневший и взволнованный, с чисто коммунистическою скромностью прослушал до конца заздравную и затем крепко пожал руку Утюгову-старшему:
-- Спасибо за прием!..
-- Налейте дорогому отцу нашему встречный кубок!
Столбышев выпил до краев налитый чайный стакан и закусил соленым огурцом, с поклоном поднесенным ему отдаленной ветвью геральдического дерева. Его мигом подхватили под руки и бережно, как архиерея, повели к столу. Там он выпил еще один стакан и опять закусил соленым огурцом.
-- То-о не ветер ве-етер ве-е-етку клонит... -- сразу же откликнулись песней Утюговы.
Столбышев выпил и, пережевывая огурец, задумчиво подпер голову кулаком.
-- Не тревожьте души наши, -- прочувственным голосом уговаривал Утюгов-старший Столбышева. -- Не грустите, золотой, солнышко вы наше... Эй, вы!.. Плясовую!.. -- зычно скомандовал он, и понеслась веселая, разудалая...
Калинка, малинка, малинка моя,
В саду ягодка малинка моя!
И-и-и-и-эх!
Жги! Жги!
Лихо плясали два младших брата-кладовщика, а остальное семейство било в ладоши и заливалось соловьями. Столбышев оживился и вышел в образовавшийся родственный круг.
-- Э-эх! Пошла! -- закричал он, отбивая мелкую дробь каблуками и плавно поводя руками.
Навстречу ему выплыла двадцатилетняя дочь Утюгова (старший счетовод) и замахала платочком, заихала, лебедем пошла вокруг секретаря райкома, поводя плечами, притоптывая каблучками, танцуя всем -- и пылающим жаром телом, и улыбкой, и глазами.
-- Эх, цветок-красавица, румяная ягодка! -- разгорячившийся Столбышев ущипнул старшего счетовода и та, для приличия взвизгнув, полной грудью прижалась к нему.
-- Пой вальс! -- переориентировал хор Утюгов-старший.
-- Спи-ит мо-оре спит, и не-ебо тоже спи-ит... -- медными баритонами прочувственно затрубили Утюговы, от натуги поднимаясь на цыпочки.
Так прошли день и ночь работы с массами.
Под утро Столбышев, порядком ослабевший и распухший от пьянки, сидел в голове стола и размазывал пальцем самогонную лужу. Справа к нему льнула Утюгова-дочь, слева -- Утюгов-дядя монотонно бубнил ему на ухо:
-- Макар Федорович, к-кормилец наш... Мы за тебя во огонь и во воду...
Дядя с пьяных глаз принимал Столбышева за родного председателя. Но Столбышев не обращал на него внимания. Его несло:
-- Звонят мне из Москвы. Как, говорят, того этого, Столбышев, скоро ли пожалуешь к нам? А я, конечно, отвечаю: вот как справлюсь с делами, так и ждите...
Утюговы почтительно слушали и в нужные моменты поддакивали.
-- Макар Федорович, к-кормилец наш... И во-во...
-- Унесите дядю, -- прошептал трагическим тоном предколхоза.
-- Что же в Москву, так в Москву, -- хвалился Столбышев. -- В ЦК буду работать, того этого, важные дела вершить придется...
-- На кого же вы нас, сирот, покидаете?! -- заплакали, притом совершенно артистически, все Утюговы.
Столбышев пьяно улыбнулся и пожал плечами:
-- Судьба!.. Впрочем, друзей я не забуду. Ты, Макар, так и знай, сделаю тебя секретарем обкома...
Часов в десять утра Утюговы грузили Столбышева в джип, а вместе с ним грузились мешочки, кулечки с дарами, и поросенок, улыбавшийся мертвым рыльцем тому, что навеки избавился от колхозных мучений.
-- А почему здесь гусь ходит? -- капризно спросил Столбышев, указывая на последнего колхозного гуся, который, тревожно гогоча, искал своих, съеденных ночью, сородичей.
-- И, действительно, почему гусь ходит? Гусю ездить надо, -глубокомысленно изрек Утюгов-старший, и гусь со связанными лапами очутился рядом со Столбышевым.
Столбышев нежно обнял его за шею.
-- Гриша, погоняй!..
-- Многие лета!.. Многие лета!.. -- грянул утюговский хор, а глава семейства снял фуражку и, описывая ею плавные круги в воздухе, отдавал почесть отъезжающему начальству. Уже на ходу Столбышев случайно вспомнил, зачем он посетил колхоз и, чтобы в полной мере выполнить свою руководческую миссию он крикнул:
-- Так ты же нажимай!!!
Стая сельских собак с лаем погналась за машиной. Собаки чувствовали, что их хозяев обворовали, и честно выполняя свой собачий долг, старались укусить вращающиеся колеса. По-другому к факту увоза их добра относились сами хозяева-колхозники. Они стояли около домов и радовались:
-- Слава Богу, хоть не на большой машине приехал, а то бы корову увез...
Справедливости ради надо сказать, что все в районе к Столбышеву относились хорошо и даже по-своеобразному любили его:
-- Этот для партийного работника еще в меру подлец и вредный паразит, -- говорили люди, -- а вот Подколодный!..
Подколодный был секретарем райкома в соседнем Демьяновском районе и именем его пугали детей далеко за пределами его владений:
"Не будешь слушаться, прочтет тебе Подколодный лекцию... У-у-у-у!"
Столбышев иногда находил у себя ласковое слово для человека, мог пошутить, посмеяться, дружески потрепать по плечу. И хотя каждый хорошо знал, что, похлопывая по плечу, он одновременно мог обдумывать очередную пакость, ему многое прощали за внешнюю человечность. Подколодный был другого склада человек. Он никогда не улыбался, ходил мрачный и с вечно выпученными, как у вареного рака, глазами. Казалось, что его постоянно накачивали насосом, оттого и глаза у него были выпучены, оттого стоило ему только раскрыть рот, как из него под давлением в несколько атмосфер вылетал крик и только после того, как давление спадало, он был в силах закрыть рот свой. Кроме всего этого у него было пагубное для людей пристрастие к политическо-просветительной работе. Когда он обедал, жена его, перепуганная насмерть женщина, обязана была читать ему вслух произведения классиков марксизма или скучнейшие передовые из газет. В райкоме, в колхозах, где только люди работали, он завел такой порядок, что один человек все время должен был читать вслух партийные книги, а остальные слушать и прилежно работать.
Когда чтец переставал монотонно гнусавить и захлопывал книгу, работа кончалась, но не кончалось политическое просвещение. Вечером в клубах, просто на дому у колхозников, пропагандисты опять разворачивали книги и читали пономарским голосом: "Коммунистическая партия и советское правительство, исходя из основных положений марксизма-ленинизма, считали и считают тяжелую промышленность главной и основной отраслью социалистического хозяйства. В своем гениальном труде "Империализм и империокритицизм" на странице 26-й, четвертая строчка сверху, товарищ Ленин пишет..."
А в это время Подколодный крадущейся походкой обходил самые укромные и тайные места и вылавливал спасающихся:
-- Идите работать над собой, развивайте свои знания!..
И странное дело, никто в районе, даже сами пропагандисты, никогда не могли повторить ни единого слова из прочитанного. Процент успеваемости всегда и у всех равнялся нулю. После каждой проверки политических знаний, Подколодный, накачанный до опасного предела результатами, приказывал еще и еще удвоить и утроить учебу.