В бледной полоске света от уличного фонаря, как бы намеком проникающей в щель между двумя крыльями оконной шторы, она сейчас поднимется с постели. Найдет наощупь и поднимет с пола свою рубашку. Закроется в ванной и спустя десять минут выйдет умытая, прохладная, благоухающая, одетая уже в другую рубашку, длинную, доходящую до щиколоток, как и предыдущая. И у этой рубашки пуговицы у шеи застегнуты. Она освободит из ванной Хозелито, черта в шкуре кота, который тут же рванется, вспрыгнет на свое высокое место, свой опорный пункт, почти под самым потолком, на верхней полке шкафа для книг и компакт-дисков. Оттуда вперит он взгляд своих желтоватых тигриных глаз — то ли враждебных, то ли наивно любопытствующих, а может, просто лишенных всякого чувства — в чужака, что захватил нынешней ночью его место в постели. Как будто говоря: «Ну, и для чего тебе нужно было все это?» Либо так: «А ведь я знал, что этим все и кончится, да и ты, по сути, тоже знал».
Этот чужак будет лежать там, подавленный, на спине, куря сигарету, охваченный чувством животного мужского стыда и в то же время стыдящийся этого первобытного чувства, словно он жеребец или бык, который уже не может успешно исполнять свои обязанности. И вместе с тем он утешает себя, молчаливо гордясь тем набором наслаждений, которые удалось ему доставить Рахели, и гаммой стонов, что сумел он добыть из нее. И тут же ему становится стыдно от этих самоутешений, исполненных спеси. Если бы только он мог сказать ей: «Послушай, Рахель, пожалуйста, не сожалей ни о чем. Ведь все действующие лица в этой истории, все до единого — это только сам писатель. Рики и Чарли, и Люси, и Леон, и Овадия, и Юваль, и Иерухам, все они — это только он. И все, что с ними происходит здесь, по сути, происходит только с ним. И ты тоже, Рахель, разве ты не являешься всего лишь моей мыслью? И все, что происходит сейчас с тобой и со мной, происходит, по сути, только со мной…»
— Но посмотри, — говорит она. — Посмотри. Видишь, тут у тебя царапина, довольно глубокая. Даже было немного крови. Я могу это продезинфицировать? И заклеить пластырем?
— Оставь. Не стоит. Это пустяк.
— Ты наткнулся на что-то? У тебя и рубашка порвана?
— Я сражался ради тебя с драконом. С семью колдунами, пятью чертями и драконом. Я убил их всех ради тебя, но еще до этого воткнули в меня меч.
— Хватит. Не бойся. Это всего лишь йод. Полсекунды пожжет — и все. Вот так. Закончили. Что ж это, побеждаешь колдунов и драконов, но боишься капли йода и пластыря?
И вот он уже не лежит на спине и уже не стыдится и не гордится, потому что сейчас он уже снова занят: он встает, закутывается в ее простыню, закуривает сигарету, гасит ее после двух-трех затяжек, на ощупь собирает свою одежду, разбросанную на циновке у кровати, отправляется помочиться и принять душ — обязательно холодный. Он выходит из ванной одетым, но совершенно мокрым, потому что решил не вытираться: так это освежает его лучше всего.
— Кофе? С булочкой? С булочкой из тостера? Это займет у меня менее пяти минут.
— Нет, спасибо тебе, маленькая белочка, я убегаю. Уже половина третьего.
— Вот, вода уже закипела. По крайней мере, выпей кофе.
— Спасибо, нет, Рахель, прости меня, но я и вправду буквально уже должен идти. — Снова «и вправду», «буквально» — кодовые слова, за которыми проглядывает сплющенное лицо лжи.
— Скажи, нам было хорошо? Верно?
— Очень. Мне было буквально великолепно с тобой. И послушай, Рахель. Я позвоню в ближайшее время. (Ты не позвонишь. Ибо зачем тебе это?) А ты, если возможно, не сердись. И не печалься. (Да ведь она уже опечалена из-за тебя, негодяй, и ты знаешь это, ты знал это заранее.) Привет, Хозелито, я предупреждаю тебя, чтобы ты хранил и берег эту девушку, иначе у тебя будут серьезные неприятности со мной. — Ему становится довольно трудно скрывать свое нетерпение. Рука его уже на ручке двери, на той самой ручке, которую он менее чем три часа назад пытался осторожно открыть снаружи, хотя вообще-то он тогда предпочел бы, чтобы дверь оставалась запертой. Но, если так, зачем же ты тащился сюда в темноте? Зачем трогал ручку этой двери?
— Погоди минутку. Хотя бы стакан цветочного чая? Есть у меня и аргентинское мате… Может, ты все же останешься до утра? Хозелито, не правда ли, мы его приглашаем?
— Спасибо вам обоим. Но я и вправду буквально должен. Я позвоню. Мы поговорим.
И вдруг голос ее снова слегка дрожит и становится тише травы, как в те первые минуты, когда они вдвоем вышли из Дома культуры:
— Ты разочарован? Мною?
— Разочарован? С чего это вдруг? Чем?
Она молчит. Пальцы ее силятся застегнуть верхнюю пуговицу на ночной рубашке, но это им не удается. Потому что пуговица уже застегнута.
— Нет, я не разочарован. С чего это вдруг? Ты буквально прелестна, Рахель. — Но это пустые разговоры, ибо в душе он как раз в этот момент спрашивает себя, что вообще привело его сюда посреди ночи. Что ему взбрело в голову? Рука его уже на ручке двери, и он поглядывает на свои часы: два с половиной часа провел он здесь. Даже чуть больше — два часа и сорок минут.
— Только знай, что я…
— Я знаю, Рахель. — Он намеренно прерывает ее, чтобы не услышать то, что она, по-видимому, собирается сказать ему. — Я знаю. И не беспокойся. Ведь ты сама сказала, что нам было буквально прекрасно вместе. До свидания. Возвращайся в постель, поспи до утра. Или даже до полудня, почему бы и нет? — Слова «ведь», «почему бы и нет» и особенно «буквально» делают его пустую болтовню еще более выхолощенной и лживой. Ты жалок, говорит он себе. Позорище, говорит он себе.
А потом? Может, потом ты оттуда пошел проверить, не открыто ли в половине третьего ночи кафе Рики и не там еще ли, случаем, она сама?
И он уже снова на улице, в темноте, тяжело шагая, сворачивает с улицы в аллею, с аллеи в переулок, а затем в другой. И тут, здрасьте, я ваша тетя, тут его член начинает вдруг оживать. Что с тобой, дурачок? Вспомнил о том, что упустил? Ты уж извини, но кто из нас полный идиот — ты или я? Так что помолчи.
Когда писатель пересекал пустынную улицу освещенную желтыми фонарями, направляясь направо, в полутемный безлюдный переулок, начал он мысленно дорисовывать портрет госпожи Мириам Нехораит, а также портрет Иерухама Шдемати, культработника, добавлять дополнительные штрихи, чтобы образы их не вышли плоскими.
А тем временем ноги сами привели его в незнакомые места, к той черте, где кончается город и начинаются пустынные поля, простирающиеся в ночи.
Возле строящегося здания стоял ночной сторож, горбатенький коротышка. Приподняв одно плечо и не шевелясь, он долго мочился. Дальше шли электрические столбы, немощеный тротуар, склады, навесы из жести, груды песка и щебня. Асфальт кончился, дальше тянулась грунтовая дорога. А вот и конец города: поля колючек, четыре ржавые бочки, площадки, заваленные строительным мусором, сломанная мебель, тень от зарослей клещевины на склоне, остов джипа, резиновая покрышка, наполовину погребенная в песке…
Наконец-то. Тут ты будешь один. Усядешься на перевернутый ящик. Увидишь силуэт гор. Звезды. Подмигивающий свет окон. Глупый светофор бесцельно желтеет, краснеет и зеленеет. Далекий лай собак и легкий запах канализации. Зачем писать обо всем этом? Все это существует и будет существовать независимо от того, напишешь ты об этом или нет, будешь ты тут или не будешь…
Но разве эти главные вопросы не появлялись уже в самом начале текста? Почему ты пишешь? Почему ты пишешь именно так? Какую пользу приносят — если вообще приносят — твои творения обществу, стране? Способствуют ли они упрочению положительных ценностей? На кого ты стремишься повлиять? Может, ты пишешь только ради славы? Или ради денег?