— До какой победы?

— Как в газетах пишут — до полной победы пролетарской революции во всем мире, когда не будет ни богатых, ни голодных…

— Вы думаете, что я вам поверю?

— А я знаю, что вы ни одному моему слову не верите, но это уж ваше дело. Только я показываю всю правду, прямо раздеваю свою душу перед вами до полной светлости…

— Предположим. Тогда объясните, как вы получили ордер на вагон, разрешение на выезд и почему около гроба оказались посторонние, как вы заявили, люди?

— Очень просто: не подмажешь — не поедешь…

— Кого вы смазывали и чем?

— Об этом лучше бы у Ступицына спросить, но он, к сожалению, хладный труп. А всю смазку он проводил.

— На мертвого валите?

— Что значит — валю? Не я его, извините, навеки успокоил. Я с ним честно расплатился — мешок сахарного песку выдал и десять тысяч, и не керенками, а «петрами». Из этого можете заключить, насколько я благодарный Августе Ювенальевне Грибушиной за воспоминание о любви…

— Много у вас «петров» было? — показал Андрей на толстую, тугую пачку пятисотенных банковских билетов, перетянутую синей лентой. Сверху лежала бумажка с надписью: «Святые деньги. О. И. Восторгову». — Какому это О. И. Восторгову приготовили?

Артемьев тихонько, вежливо засмеялся:

— Какой вы, гражданин следователь, в московских наших делах несведущий. Сразу видно, что вы, извините, атеист. Кто же из православных не знает отца Иоанна Восторгова? Столько лет настоятелем храма Василия Блаженного состоял! Самый благозвучный духовный оратор. Сравнивать, конечно, грех, но на его проповеди по билетам пускали, как на Федора Иваныча Шаляпина. За месяц, а то и более записывались.

— Вы что же, гонорар ему за проповеди обещали?

— Вы сообразительный, гражданин следователь. Припас, только не гонорар, как вы изволили выразиться, а на молитвы по усопшим родителям…

— Многовато на молитвы! Тут тысяч сорок…

— Пятьдесят, — уточнил Артемьев. — Изволите пересчитать — ровнехонько пятьдесят тысяч, как и следовало по маменькиному духовному завещанию…

— В ваших бумагах маменькиного завещания не обнаружено.

— Стало быть, утеряно…

«Где же я тебя, дьявола, видел?» — думал Андрей, записывая показания.

— Может, я очень быстро говорю, гражданин следователь? Я могу и помедленнее. Самим богом человеку отпущено два уха и один язык. Выходит, поменьше болтай, побольше слушай…

«Я его раньше видел. И слышал все это — про уши, про язык…»

— А я, извините, люблю поразговаривать. Слабость, конечно, и легче: шевели себе языком безо всякого труда, враг человеческий сам поворачивается. Писать, извиняюсь, даже очень образованным людям ох трудно. Возможно, я много необязательных подробностей излагаю?

«Где же? Где же я его видел?!»

— Давайте условимся так: вы меня начинайте спрашивать по подлежащим вопросам, чем особенно интересуетесь, а я как на святой исповеди. А? Удобнее будет. Ей-богу — удобнее! Ваше дело спрашивать — мое дело отвечать.

Андрей чуть не вскрикнул. Вспомнил! Это он, Иван Севастьянович Артемьев, кричал: «Мое дело спрашивать, а твое, сукин сын, отвечать!»

Мое дело спрашивать, твое — отвечать!

В дверь не стучали. Ее рванули так, что крючок выскочил, дверь раскрылась, ударив по ведру.

От грохота они проснулись.

В дверях стоял полицейский с фонарем. Он посветил во все углы, крикнул:

— Входите, ваше благородие!

Толстый человек в светло-серой шинели с золотыми пуговицами не спеша размотал башлык, приложил руку к козырьку:

— Исправник Лавров…

Отец усмехнулся:

— Приятно познакомиться. Мартынов.

Городовой полой шинели махнул по табуретке, поставил ее около стола и ласково попросил:

— Хозяюшка, зажгите, пожалуйста, лампу.

Мать засветила лампу с зеленым абажуром. Андрей с Петькой переглянулись — эту лампу зажигали редко, ставили ее всегда не на стол, а на подоконник. Обычно лампа без огня стояла на комоде, и детям строго наказывали не трогать ее. От лампы и фонаря стало светло, как на рождестве.

Городовые обыскали все закоулки, снимали иконы и открывали киоты, стучали кочергой в подпечье. Один лег животом на шесток и заглянул в трубу. Когда он повернулся, Наташка засмеялась: полицейский здорово испачкал нос и усы в саже.

Отец улыбнулся:

— Нехорошо, доченька, над дяденькой смеяться, он цареву службу справляет…

Городовые спустились в подполье, подали наверх кадушки с огурцами и капустой, высокую стеклянную банку с маринованными грибами.

Грибы собирали Андрей и Петька. Как-то с ними в лес пошел отец. Он нашел пустяки — три подосиновика — и сказал, что хочет отдохнуть. Ребята ушли в глубину леса искать боровики. Андрей знал место, где белые сами лезли в глаза. Набрав полные корзины, Андрей и Петька вернулись на опушку. Отец сидел на пеньке и стругал ножичком можжевеловую палочку, а на земле лежали двое незнакомых и сосед Анфим Болотин. Он весело сказал:

— А ну, переберем ваших красавцев!

Грибы выложили на мох. Отец покрыл дно корзины березовыми ветками, сначала положил на них какой-то бумажный сверток, а уж потом грибы.

Один из чужих взял большой белый гриб и, любуясь, сказал:

— Красив!

И уронил гриб. Шляпка отлетела в сторону, тяжело упала около пня и лопнула. Болотин, страстный грибник, не выдержал такого святотатства:

— Эх ты! Поаккуратнее надо. Это гриб, а не огурец!..

Чужие и Анфим вскоре ушли. Мартыновы собрали грибов и для отцовой корзинки.

…Полицейский покрутил банку с грибами на ладони перед лампой и что-то тихо сказал исправнику. Тот кивнул, и больше банку не трогали, а принялись за кадушки. Полицейский выбросил на пол деревянные кружки и холстиновые тряпочки, которые мать всегда подкладывала под кружки. Сильно и вкусно запахло чесноком, укропом, мокрыми смородиновыми листьями. Полицейский запустил руку в кадушку, огурцы не поддавались, он чертыхнулся и опрокинул кадушку на бок. Огурцы запрыгали по полу, рассол полился в щель около печки.

Мать вздохнула:

— Зачем добро портите?.. Ничего там нет.

Отец босой стоял около печки. Он переступил через ручеек рассола и успокоил мать:

— Пусть удостоверятся, Маша.

Кадку с капустой городовой, приподняв, перевернул, и капуста сразу вывалилась на пол грудкой. Наташка засмеялась. Видно, вспомнила, как летом с подружками лепила из влажного песка куличики.

В капусте блестели, как огоньки, кружочки моркови. Мать опять вздохнула. Отец, поняв, о чем она думает, сказал:

— Займешь у Кузнецовых или у Баландиных, они много нарубили.

Городовые вышли. Сразу послышалось кудахтанье и истошный крик петуха. Отец засмеялся:

— Как бы им там наш кочет глаза не выклевал!

Вернулись все в перьях. Исправник Лавров поднялся с табуретки и, повязывая башлык, сказал:

— Одевайтесь, господин Мартынов! Если можете, побыстрее.

Мать всхлипнула, глядя на нее, заплакала Наташка. Отец, подвертывая портянки, попросил:

— Собери, Маша, на дорогу.

Лавров повторил:

— Поторапливайтесь.

Мать отрезала от каравая большую краюху, принесла из сеней две воблины, достала из горки сахарницу.

— Не надо сахара, — сказал отец. — Обойдусь.

Разговор о еде, краюха и вобла, видно, вызвали аппетит у городового. Он выбрал на полу огурец и с хрустом откусил почти половину. Отец вежливо поддержал:

— Приятного аппетита!

Мать добавила:

— Кушайте на здоровье, все равно выбрасывать.

Лавров глянул на городового, тот поперхнулся, торопливо бросил недоеденную половинку.

— Пошли, господин Мартынов!

Отец обнял мать, поцеловал Наташку, Петьке и Андрею, как мужчинам, пожал руки и попросил:

— Помогайте матери!..

Недели через две мать пришла с фабрики рано. Молча скинула черный платок, который она начала носить после ареста отца, подняла крышку сундука и начала перебирать вещи: свое зеленое, с широкой каймой, шерстяное платье — она надевала его только по большим праздникам, — ботинки на пуговицах, черную пару отца. Рассмотрев на свет костюм, мать заплакала — пиджак сильно испортила моль.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: