Путь, завершенный Цветаевой, — беспрерывное вулканическое клокотание с резкими, неожиданными, несоразмерными извержениями. Ее перо не знает спокойного, лабораторного труда, не знает уверенной планомерности — в ней есть что-то от Сивиллы, все — взрывами, взлетами, вспышками, вещаниями, неожиданными, порой рискованными, подчас странными. И не о себе ли говорит она, обращаясь к Ахматовой:

Так много вздоха было в ней,
Так мало — тела.
По-человечески мила
Ее дремота.
От ангела и от орла
В ней было что-то.
И спит, а хор ее манит
В сады Эдема.
Как будто песнями не сыт
Уснувший демон![239]

(стр. 33).

Цветаева динамична от природы, и мир и бытие в ее стихах лишь неустанное perpetuum mobile (воистину, «покой ей только снится»[240]), не останавливающийся ни перед какими преградами (даже перед обильно расставленными шлюзами и заторами всепобеждающей любви), бурливый и стремительный поток — вечно единый и цельный, где лишь беспрерывно сменяется береговой пейзаж: сегодня мятежная и суетливая Вандея, завтра Москва — типическая, подлинная, «руссейшая», почти лубочная; сорок-сороков и Царь-пушка; сегодня:

Дитя разгула и разлуки,
Ко всем протягиваю руки… —

(стр. 66)

а завтра в стендалевской обстановке угрюмо-клонящихся пинн, в дилижансе, за бокалом шипучего Асти слагаются стансы единственному Освальду. И не разгадать, куда же влился образ самой талантливой поэтессы, с кем она, с Донной Анной или с без вина пьяной Мариулой, скрывшейся в удали пестрого и шумливого цыганского табора.

Неуравновешенная, она к Блоку обращает молитвы, а Ахматовой дарит торжественные гимны. Ее манят к себе ущелья и провалы:

Бархатных ковров полезней —
Гвозди — молодым ступням.
А еще в ночи беззвездной
Под ногой — полезны — бездны![241]

(стр. 14)

и пугает гладкая дорога, сквозь бездны, быть может, наиболее краток путь:

В страну Мечты и Одиночества, —
Где мы — Величества, Высочества…[242]

(стр. 12)

в ту страну, куда так ретиво устремляется поэтесса.

Звучащие в книге молитвы, как «мир — не оправдан», «мир без вести пропал…» и т. д., думается, не больше, как дань мгновенному обольщению величественной пышностью слова.[243] Цветаева слишком сильно вкусила сладость мира — в этом достаточно яркой порукой ее белоснежная «Психея» — а не достаточно ли уже это само по себе для полного его «приятия» и оправдания.

К сборнику приложены стихи семилетней дочери поэтессы.[244]

Г. Струве

Рец.: Марина Цветаева. Ремесло: Книга стихов

Берлин: Геликон, 1923;

Психея. Романтика. Берлин: Изд-во З.Гржебина, 1923

Из русских поэтесс бесспорно самой признанной является Анна Ахматова. Марине Цветаевой еще далеко до ахматовской славы. Но несомненно, что при всех недостатках поэзия Цветаевой интереснее, шире, богаче возможностями, чем узкая по диапазону лирика Ахматовой. Ахматова — законченный поэт, создавший вещи, которые останутся навсегда. Но источник ее творчества уже застывает или оскудевает. Мы не чувствуем в ней потенциальной силы. После «Четок» было углубление старого русла, но не было движения вширь. Цветаева, напротив, вся — будущая потенция. У этих двух поэтесс общего только то, что они обе женщины и что их женская суть находит выход в поэзии. Тяготение Цветаевой к Ахматовой, выразившееся в посвящении целого цикла стихов, не поэтическое, а душевное, человеческое. Они во всем противоположны. Тогда как у Ахматовой везде — строгость, четкость, мера, подчинение словесной стихии логическим велениям, тяготение к классическим размерам, у Цветаевой из каждой строчки бьет и пышет романтическая черезкрайность и черезмерность, слова и фразы насилуются, гнутся, ломаются в угоду чисто ритмическим заданиям, а ритмы пляшут и скачут как бешеные. Не стихи, а одно сплошное захлебывание, один огромный одновременный (каждое мгновение дорого! не промедлить, не упустить!) вздох и выдох:

Пью — не напьюсь. Вздох — и огромный выдох,
. . . . . . . . . . . .
Так по ночам, тревожа сон Давидов,
Захлебывался царь Саул.[245]

В стихах Ахматовой и Цветаевой ясно выразились две линии современной русской поэзии: петербургская и московская. Петербургская — это, кроме Ахматовой: Мандельштам, Кузмин, Ходасевич, Рождественский и др. молодые. Московская — это, кроме Цветаевой: А.Белый, Есенин, Пастернак, имажинисты и футуристы, поскольку они поэты, Эренбург. В цветаевской галерее место и Пушкина. Московская — от нутра, от народной песни, от Стеньки Разина. Не может быть, чтобы Цветаева не любила и не ценила Пушкина, но она наверное больше любит романтических «Цыган» (одно имя Мариула чего стоит!), чем «Медного всадника» или «Евгения Онегина».[246] А когда Цветаева обретает строгость, это строгость не набережных и проспектов императорского Петербурга, а пышная строгость византийской иконописи.

У каждого поэта есть своя поэтическая родословная, более или менее явная. У Цветаевой ее нет. Иногда за ее строчками, то в бешеной скачке обгоняющими одна другую, то в каком-то неповоротливом движении одна за другую цепляющимися, но почти никогда не текущими плавно — почудятся лики и лица Державина, Тютчева, Блока, Эренбурга. Покажутся и скроются. Не портреты, а призраки. Не настоящие: в галерее предков их не повесишь. Прочтите «Сугробы», «Ханский полон», «Переулочки» — при чем тут Державин, Тютчев, даже Блок и Эренбург? В цветаевской галерее[247] место только одному лику, но этот один на стене не закрепишь: все норовит уйти. Это — лик России.

Родины моей широкоскулой,
Матерный, бурлацкий перегар,
Или же — вдоль насыпи сутулой,
Шепоты и топоты татар.[248]

Единственное сильное влияние, ощутимое в поэзии Цветаевой, — это влияние русской народной песни. Не оттуда ли этот безудерж ритмов? Цветаева безродна, но глубоко почвенна, органична. Свое безродство она как будто сознает сама, когда говорит:

Ни грамоты, ни праотцев,
Ни ясного сокола.
Идет — отрывается, —
Такая далекая!
…………………………………
Подол неподобранный,
Ошметок оскаленный.
Не злая, не добрая,
А так себе: дальняя.[249]
вернуться

239

Из стихотворения «Еще один огромный взмах…»

вернуться

240

Из стихотворения А.Блока «На поле Куликовом» (1).

вернуться

241

Из стихотворения «Упадешь — перстом не двину…»

вернуться

242

Из стихотворения «Дорожкою простонародною…»

вернуться

243

Некий «налет эстетства» заметила М.Цветаева в этом отзыве Бахраха. Она писала ему: «Говоря о стихах „Бессонница“ и еще о каких-то, Вы высказываете предположение, что поэт здесь прельстился словом. Помню, что читая это, я усмехнулась» (от 25 июля 1923 г. — СС. Т.6. С. 573).

вернуться

244

Речь идет о заключительном цикле сборника «Психея. Романтика», состоящем из 20 стихотворений, — «Психея: Стихи моей дочери».

вернуться

245

Из стихотворения «Пустоты отроческих глаз…»

вернуться

246

Отвечая в 1926 г. на анкету (см. коммент. на с. 521), М.Цветаева отметила: «Наилюбимейшие стихи в детстве — пушкинское „К морю“ и лермонтовское „Жаркий ключ“. Дважды — „Лесной царь“ и Erlkцnig. Пушкинских „Цыган“ с 7 л<ет> по нынешний день — до страсти. „Евгения Онегина“ не любила никогда».

вернуться

247

В упомянутом письме к Струве от 30 июня 1923 г. М.Цветаева заметила: «Ах, у Вас во втором столбце (4-ая строчка до первой цитаты) гениальная опечатка: „в цветаевской ЛАГГЕРЕЕ“, — от лагерь, — чудесно!» Опечатка эта в публикуемом тексте исправлена.

вернуться

248

Из стихотворения «Слезы — на лисе моей облезлой!..» 4

вернуться

249

Из стихотворения «Муза».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: