— Ты не сердись, — еще раз повторил он. — Понимаешь, купил часы…
— Да на что тебе столько, Коля? — пробормотала счастливо Вера, не отрывая лица от галстука, который едва слышно пах машинным маслом.
— Не в этом дело, — вздохнул Николай Аникеевич. — Часы, понимаешь, необычные какие-то…
— Ну и хорошо. Ты ж такие любишь.
— Да нет, не в том дело…
Удивительно, пока Николай Аникеевич говорил о часах, был он более или менее спокоен. Наверное, потому, подумал он, что словами он пользуется вполне обычными, привычными, повседневными. Ну, конечно, не каждый день слышит он слово «необычный», но слышит. Хотя бы от Витеньки: «А фигурка у нее, доложу я вам, необыкновенная. Необычная, можно сказать…» А сколько раз сталкивался в жизни с такой загадкой, что преподнесли ему небольшие настольные часы Екатерины Григорьевны с потускневшим поцарапанным циферблатом? Не обессудьте, дорогой Николай Аникеевич, сказал он себе, но слов вы все-таки знаете маловато, хотя и назвали профессора Пытляева «дорогой мой».
— Ты ложись, ложись, — сказал он Вере, — а я еще посижу, покопаюсь с покупкой.
— Долго-то не сиди, и так не высыпаешься, — предупредила жена. — Завтра Юра с Ритой собирались прийти, помнишь?
— Да не дадут забыть. Полумесячная дотация.
Вера Гавриловна наклонила голову, искоса посмотрела на мужа. Поддержать, что ли, этот разговор? Мол, тридцатилетний старший инженер в министерстве, с семьей, а все из старика отца тянет? Опасно. Да и не ее это дело. Их дело. Тем более Николай Аникеевич тогда мог бы спросить: «А Вася твой?» Нет, нет, промолчать. Так-то лучше.
— Так не засиживайся, хорошо?
Голос жены звучал покойно, ласково, на плечи давил рюкзак дневной усталости и волнений, и Николай Аникеевич решил было сразу лечь спать. Прижаться носом к теплой мягкости Вериного плеча, и черт с ними, с часами без пружины, с самоустанавливающимися стрелками и прочей чертовщиной. «А фигурка у нее, просто, доложу я вам, необыкновенная. Необычная, можно сказать…» В это мгновение динамик на кухне тихонько капнул сигналами точного времени, и тотчас же из комнаты донесся звук хрустального колокольчика.
«Да что это за наваждение, — подумал Николай Аникеевич, — за что мне это? Жил тихо, спокойно, зарабатываю, слава богу, свою копейку, не нуждаюсь. И вот послала нечистая сила заколдованные какие-то часы. Это в двадцатом-то веке. В космосе летают, атом расщепили, а тут впору перекреститься и сказать: сгинь, сгинь, сатана». Николай Аникеевич сел за рабочий стол, открыл заднюю дверцу новых часов. Механизм как механизм, ничего особенного, обычный французский механизм. Массивные платинки без вырезов, фрезерованные трибки. У него вдруг снова появилось твердое убеждение, что вся эта чепуха ему просто примерещилась, что перед ним самые обыкновенные часы, за которые он по глупости уплатил в три раза больше, чем они стоят. Что поделаешь, на всякую старуху, на каждый, так сказать, божий одуванчик, бывает проруха.
И черт с ними, с деньгами, успокаивающе сказал он себе. Во-первых, если уж быть откровенным, рублей четыреста, а то и пятьсот взять за них можно. А во-вторых, пусть стоят. Есть у него штук сто часов, будет еще один экспонат. Как в музее.
Все нормально, все, как говорит Витенька, путем. Завтра придет сын с женой и внучкой. Оленька будет тыкать крошечным пальчиком и спрашивать: «А это сто?» Он будет объяснять ей, а она не будет слушать, а будет снова и снова протыкать пальчиком вопросы: «А это сто?» И молчаливая его злыдня невестка грозно прокричит: «Оля, не мешай дедушке».
— Все нормально, все хорошо, — тихонько сказал Николай Аникеевич, — иначе быть не может. Надо только, чтобы пружина оказалась заведенной. Только и делов.
Сколько, интересно, раз заводил он в жизни часы? Десять, сто тысяч раз? И всегда все было просто: или чувствуешь ты, как сжимается твоим усилием сталь пружины, или определяешь, что она лопнула. Только и всего. Так было десять или сто тысяч раз. Так будет и сейчас. Раз часы идут, значит, пружина заведена, и рука его легко определит неподатливую упругость пружины. Только и делов.
Он взял ключ, вставил его и повернул. Ключ вращался легко. Пружины не было.
— Что за наваждение! — громко простонал он.
Эх, дядя Лап, дядя Лап, хромой гигант, что ты наделал? Зачем заманивал к себе мальчонку, показывал разные замысловатые колесики и инструменты и страстно шептал: «Ты, Колечка, смотри, как каждая деталька сопрягается с другой. Ан-гре-гаж! Всеобщее, Колечка, зацепление. Все друг от друга зависит. Выкинь одну детальку — и весь механизм встанет. Тут, Колечка, хитро все устроено, тут. Колечка, высший смысл имеется. Попробуй выкинуть одну детальку — и все остановится. Это, Колечка, называется гармония. Гар-мо-ния! Так сказать, идеальный порядок. Понял? И этот порядок вещей надо уважать. Любить! Понял, Колечка?»
— Так что же делать? — шепотом спросил Николай Аникеевич дядю Лапа.
«Ты, Колечка, не торопись, любой механизм рассмотри как следует, запомни, что к чему да как прилажено, а потом и разбирай», - посоветовал ему дядя Лап и неумело погладил его по макушке огромной, тяжелой рукой.
— Вам хорошо говорить, дядя Лап, вас давно нет, вы ни за что не отвечаете, вам, простите за грубость, плевать на своего бывшего соседа, с которым вы расстались лет тридцать пять назад, а мне как жить?
По комнате промаршировал Солдат, глядя куда-то в сторону метро и отдавая с легкой улыбкой честь невидимым своим командирам. Николай Аникеевич испугался было, что Солдат наследит, поцарапает польский лак, котором был покрыт пол, но Солдат маршировал бесшумна и ноги его в разбитых порыжевших ботинках довоенного высокого фасона следов не оставляли.
Жаль, до слез жаль было Николаю Аникеевичу уходящего рассудка. Через все прошел: через нищее свое детство, через войну, — человеком стал, мастером, профессора ему кланяются, потому что в своем деле он сам профессор. Да что профессор, академик! Сыну-инженеру помогаю — и вот все рушится, размывается дьявольским каким-то паводком, двумя маленькими латунными барабанами, в которых должны были быть пружины и которых нет. «Дол-жны, дол-жны», - упорно повторял он, словно заклиная их.
И вдруг в голову Николаю Аникеевичу упругим кошачьим прыжком вскочила простенькая мысль. И как это он раньше не догадался! Надо попросить Веру завести пружину. Если заведет, значит, он страдает галлюцинациями. Если и она убедится, что ключ свободно вращается, то… По крайней мере он будет знать, что не рехнулся еще. Не могут же двое одновременно лишиться разума.
Вера уже спала, спала аккуратно, подложив руку под щеку, как спят на картинках. Она все делала аккуратно.
— Веруш, — тихонько позвал Николай Аникеевич и легонько погладил по полному плечу под ночной рубашкой.
— Что, Коля? — сразу открыла она глаза.
Не Коленька, заметил зачем-то Николай Аникеевич, а Коля. Даже со сна помнит, что и как надо делать.
— Веруш, прости, что разбудил… у меня к тебе просьба. — Он взял ее под руку — он все еще в своем темном пиджаке и при галстуке, а она в длинной ночной рубашке — и подвел к часам. — Будь любезна, поверни вот этот ключик, хорошо?
Вера Гавриловна крепко зажмурилась и потрясла головой, прогоняя сон, и послушно повернулся ключ.
— Легко крутится?
— Совсем легко.
— Спасибо, Веруш, беги досматривать сны.
— Чего ты улыбаешься?
— Что еще, оказывается, не сошел с ума.
— Как так?
— Долгая история, беги. Я скоро лягу.
Ну что ж, по крайней мере Солдату придется пока обойтись без компании. Ладно, посмотрим, что там за чудесный такой механизм, который вращает стрелки без пружины. А может, там вечный двигатель? Перпетуум-мобиле? И сделают Николая Аникеевича академиком. И будет он давать интервью. И начинать так: «Я, товарищи, академик-самоучка». А профессора Пытляева Егор Иваныча будет называть не просто «дорогой мой», а «дорогуша». А еще лучше «голубчик». И будет ходить в черной шелковой ермолке. Бор-Бора — уволить! Хотя черт с ним, пусть остается и подмигивает…