Она приходит одна, и улыбка женщины кажется ей не очень искренней и усталой. Они уже не говорят о Сереже, а только о чае, о торте, о рецепте какого-то печенья. Мужчина спохватывается - нет папирос, и отправляется за ними вниз, в ларек. Они остаются вдвоем, некоторое время молчат, наконец, женщина, кивнув на стул, где сидел мужчина, говорит: "У него в Кокчетаве еще семья. Он уходил от нас с Сережей, потом вернулся. Я тогда приняла..." Леля сначала не может взять в толк, потом спрашивает: "И дети?" "Дочка". "И что...он?" - поколебавшись, кивает на пустой стул Леля. "Четырнадцатый дочке, - вздыхает женщина. - Еще ой-ой, пока дойдет до дела..." Леля, нахмурившись, хочет что-то с возмущением сказать, но мужчина возвращается, включает хоккей, и Леля, посидев еще немного, начинает собираться. Женщина провожает ее молча, напоследок говорит: "Заходи". Она говорит это скорее равнодушно, мол - не придешь, ну и ладно. "Зайду", - кивает Леля и идет вниз, не оглянувшись на повороте.

Где они садились?

- Где они садились? - спрашиваю я, когда мы проезжаем вдоль вереницы машин у его завода.

- Кто? - спрашивают в ответ и он, и наш мальчик.

- Они, - со значением говорю я, и он, усмехаясь, понимает, а мальчик продолжает: "Ну, кто они-то?", и я отвечаю: "Папины хорошие друзья".

Я расшифровала все в тот же день, когда он приехал за нами на дачу не утром, а вечером, сказал, что сломалась машина, и я поначалу ругалась, что мог бы передать с соседями, а то сиди вот так и психуй. Накануне я как раз видела плохой сон, и это была пятница, а месяц назад у нас умер сорокалетний сосед, и я обрадовалась - сломалась машина. А вечером в городе был звонок, в трубку молчали, и я вдруг с ужасной злобой спросила: "Ну, что, будете говорить, нет?" И ничего, кажется, не сознавая, обернулась к нему: "Это кто звонил?", и по его не умеющему врать лицу сразу поняла - да, именно так, но он буркнул, что не имеет понятия. А потом мы сидели на диване, и я сказала: "Этого у нас еще не было - ну, говори". И он начал говорить дозами сначала, что попросили помочь с ремонтом, и я спросила только: "Как же ты мог?", встала и ушла в ванную.

Я выстирала все, что было грязного в доме, я стирала до половины второго, я думала только: "Вот, вот, как оно бывает!", потом пошла на кухню и села с газетой. Он лежал, не спал, я прочитала газету от корки до корки, вернулась, наконец, в комнату, сказала: "Ну, теперь давай говорить".

Я спрашивала, он отвечал, и паузы были по полчаса и после вопроса и после ответа. - И что ты думаешь делать? - спросила, наконец, я. - Сколько лет мы с тобой живем? - вздохнув, ответил он. - Это не имеет значения, замотала я головой и прибавила, что его общению с ребенком препятствовать не буду. И я впервые представила, как это все может быть, и меня затрясло, и он, наверное, тоже представил, потому что затрясло и его, и мы принялись говорить уже без пауз, а наутро он отнес книжки по вязанию и позвонил мне, сказал, что все.

И было ощущение приторно-сладкого, избитого театра, когда я говорила: "Ты уверен, что хочешь именно этого? Ты подумал?" и в том, что он звонил мне с работы чуть не каждый час. И больно было оттого, что в день приезда на дачу он выглядел моложе, в глазах у него что-то светилось, и он даже подошел раз к зеркалу, посмотрелся и сказал: "Нет никакого живота", а после той ночи он лет на десять постарел, и в глазах у него уже не светилось ничего. И я вспоминала, как мы собирали в тот день на даче шиповник, и он оживленно рассказывал, что женщины из его отдела говорят, что я тоже вяжу ему красивые свитера, и говорил еще, как тяжело приходится им, одиноким, как они мужественно делают сами ремонт и чинят на даче крышу, а вот есть другие женщины, для которых родная контора - дом, хохочут, поливаются духами, и с ними он не мог бы иметь никаких дел. И я, развесив уши, собирала с ним шиповник, виновато поглядывая на Ларису, вдову умершего соседа, которая собирала шиповник одна. И когда она спросила, не можем ли мы ее захватить, мы дружно и сокрушенно закачали головами: "Нет, уезжаем все, полная машина", и мне было еще стыднее, я представляла, как она долго готовилась, чтобы подойти и спросить.

И после была сумасшедшая неделя, он задерживался на бензоколонке, и я думала: "Вот и хорошо, все, надо разрубить, и конец!" "Ну, что мне теперь делать?" - восклицал он. - "Ну, очереди за бензином по километру, ну, пойди проверь!" А днем я не слушала, что там болтает мальчик про отметки, вкладыши и восточные единоборства, я смотрела в окно и хотела только выследить, чтобы выгнать, и никому не могла рассказать, а когда он приходил, вываливала все ему. Мне стало неинтересно ругаться и пилить, и было жалко, потому что исчезло что-то привычное, родное. Но все изменилось ночью, я сама удивлялась, отвечала ему, что, наверное, от жадности, и он смеялся и качал головой.

А потом мой отпуск кончился, и я закружилась в переводах, магазинах, тройках, которые нанес ребенок, и совсем перестала думать, но иногда только, очень остро - что этого уже не забыть. И также ярко я представляла, как он тогда садился в машину после работы, отъезжал, ждал, распахивал дверь и отбывал туда, где я никогда не была и не буду, чужая душа - потемки, и как я могу теперь сидеть с ним рядом и спокойно проезжать мимо на базар за картошкой?

- Так где же все-таки они садились?

- Не надо больше об этом думать, - говорит он.

- Ну, садились, ну и что? - в недоумении спрашивает наш ребенок.

Глаза женщин

Я еду в электричке, у меня скверное настроение. Я вспоминаю бестолково проведенный вчерашний день, затеянную неизвестно зачем перестановку мебели, вспоминаю, как, вспотев от натуги, передвинув шкаф с диваном, мы с мужем долго стояли и смотрели, и по-новому тоже выходило нелепо и безвкусно. Я вспоминаю нежданно-негаданно заявившихся при этом неинтересных гостей, развал и смятение в доме, неслышную гостям, но яростную ссору в кухне, раздражение и сознание бессмысленности всех своих начинаний, безвозвратно и напрасно уходящего времени. Как это глупо и зачем это все нужно? - думаю я, вспоминая вечные домашние хлопоты, и представляю, что вот, приеду сейчас и на работе тоже буду сортировать бумажки, и так каждый день, и сколько еще таких дней впереди.

За окном ко всему поливает дождь, грибники все же есть, еще совсем сухие - успели вскочить в поезд прямо из метро, опасливо поглядывают в окна, одни разговаривают о том, кончится дождь, или нет, другие сходу бросаются играть в карты. Передо мной две женщины и мужчина, все с корзинками, в куртках, в сапогах, мужчина сидит с краю, крутит головой, что-то высматривая и, увидев освободившееся место у окна, мигом срывается, занимает, приваливается к стенке и уже спит. Женщины остаются, они сидят, прижавшись друг к другу, шурша куртками, желтой и голубой. Я не смотрю на женщин, я вижу краем глаза только их куртки, я смотрю в окно на серое, в неаккуратных клочковатых облаках небо, на струи дождя, на гнущиеся под мокрым ветром деревья, на изредка слетающие уже желтые листья. Осень скоро. Август.

Женщины начинают говорить. Одна говорит неслышно, другая - отчетливо. Низкий ее голос так внятно проговаривает каждое слово, что не хочешь, а слушаешь.

- Очень мне нужны эти грибы, - говорит она. - Одной мне - зачем? Просто некуда деваться, а походишь по лесу, день проведешь, и ладно...

Я невольно смотрю на нее, потом на соседку и, посмотрев раз, уже не могу отвести взгляда. Сразу понимаю, что женщины - сестры, у них одинаковые глаза. Все остальное - разное. Одна, та, что говорит - полная крашеная брюнетка, другая - потоньше, блондинка, обеим от сорока до пятидесяти, но глаза, глаза... Такие глаза бывают на старинных портретах, светло-зеленые, с открытыми веками. И взгляд - грустно-задумчивый, понимающий....

- Она была всегда рядом, каждый день восемь часов на работе, - опять говорит брюнетка, глядя мимо сестры в окно. - Он никогда не знал, что почем в жизни, всегда жил чужим умом, сначала - моим, теперь - ее, пока ей не надоест, пока не выгонит...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: