Чтобы понять всю значительность этого кантовского вопроса, необходимо вскрыть ту трудно уловимую, но весьма существенную здесь мистификацию, уходящую корнями в созерцательность просветительской философии- в убеждение в пассивной природе человеческого познания, убеждение, от которого Кант никогда не мог до конца избавиться и которое сыграло с ним и с его философией немало злых шуток.
Нам может показаться странным то огромное значение, которое Кант придавал антиномии чувственности и рассудка, т. е. трансформированной антиномии эмпиризма и рационализма; то, что он находил почти непреодолимую трудность в проблеме соединения их. Ведь то и другое - определения субъекта! И, как показал Гегель, субъект (а следовательно, и формы его познания), не есть что-то ставшее, застывшее, но - сама деятельность, в которой все переходит во все. Поэтому чувственность "необходимо" рассудочна, а рассудок чувственен и т. д.
Но для Гегеля проблема "чувственности" не представляет никакой "трудности" лишь потому, что он объявил нелепейшим предрассудком "вещь в себе". Чувственность, по Гегелю, не может быть пассивной, "воспринимающей", так как ей нечего воспринимать! Она так же, как и понятие, - изначально самодеятельна. Более того,в конечном счете, она лишь "недоразвитое" понятие; понятие еще не дошедшее до "самосознания" и лишь постольку производящее иллюзию восприятия чего-то другого, "страдательного" отношения к этому другому. На деле, это для чувственности - "свое-другое". То, что было так "просто" и "ясно" для Гегеля, ликвидировавшего все "иррациональные остатки" и постулировавшего абсолютное тождество бытия и мышления, - все это было далеко не "очевидно" Канту. Ведь он исходил из созерцательной философии Просвещения, и во многом разделял "предрассудки" этой философии. В частности, он разделял и тот предрассудок, что не только по существу своему лишь "воспринимающая" чувственность, но и сами рассудочные формы, категории - суть абсолютно пассивные, лишенные сами по себе всякой "самодеятельности" сущности, рядоположные чувственному многообразию, сами по себе никак не связанные с ним.
Более того, в своей трактовке категорий Кант еще в значительной степени остается под властью традиционной теории образования понятий как отвлечения ("абстрагирования") свойств, "общих" ряду различных эмпирических "предметов", - и это несмотря на то, что уже само понимание Кантом "предмета", "явления" самым резким образом противоречит этой теории. Лишь там, где Кант наиболее радикально разрывает рамки просветительской созерцательности (в учении о продуктивной способности воображения), универсальные абстракции - метафизически застывшие и резко противопоставленные чувственности категории - не только теряют весь свой смысл, они оказываются просто ненужными. И тем не менее, предрассудки оказались столь сильны, что и после своей "Трасцендентальной дедукции чистых понятий рассудка" и учения о "схематизме", где обнаруживается, что метафизически застывшие и оторванные друг от друга "элементы" суть лишь эвристические принципы исследования деятельности сознания, даже и после этого Кант любовно разрабатывает свою метафизическую "таблицу категорий" и считает ее наиболее важным своим открытием. Это естественно, ибо новое содержание у Канта родилось на основе старых традиционных форм и в этих формах. И сам Кант не мог не путать это новое содержание с той старой формой, в которую оно было отлито.
Таким образом, Кант ставит вопрос, возникший на основе еще чисто пассивной, созерцательной трактовки познания. Но для того чтобы ответить на этот вопрос, он должен был преодолеть созерцательность.
Насколько трудным и буквально мучительным был для Канта этот шаг, свидетельствуют два текста "Дедукции чистых понятий рассудка" (вторая и третья секции, ? 15-27), где впервые вводится и рассматривается понятие "продуктивной способности воображения". Характер переработки указанных разделов во втором издании "Критики" свидетельствует о том, что Кант "испугался" далеко идущих выводов, вытекающих из слишком оригинальной постановки вопроса. Во втором издании он "смягчил" свое учение о продуктивной способности воображения в духе традиционного рационализма, выпятив на первый план понятие "трансцендентальной апперцепции" - "я", трактуемого как "рассудок" вообще, в плане декартовского cogito ergo sum. Это дало повод последователям Канта (в частности - Фихте) приписать самодеятельность, "самоаффектацию" рассудку и тем самым истолковать философию Канта в духе последовательного идеализма. С Фихте, идеалистически "истолковавшего" кантовское понимание "самоаффектации", начинается "борьба" против "досадной непоследовательности" великого учителя - "вещи в себе". Протесты Канта против такого извращения не помогли. Таким образом, "религиозное" уважение Канта к рационалистическим предрассудкам Просвещения сыграло первую злую шутку с его философией. Оно привело к тому, что послекантовский немецкий идеализм с водой выплеснул и ребенка, имя которому было - целесообразная продуктивная деятельность воспроизводства отнюдь не идеальной "вещи в себе" в качестве предмета, "вещи для нас" - эта деятельность как основа сознания (трансцендентальной апперцепции) и сущность человека вообще. Показать, что "ребенка" звали именно так, и является целью данной работы.
3
Оглавление 3. Продуктивное воображение как квадратура круга. Произвол
Начиная разговор о роли продуктивного воображения в кантовской "Критике", следует сразу же подчеркнуть, что ходячие представления об этой таинственной "способности", как о способности человека "фантазировать", строить гипотезы, интуитивно "усматривать" что-либо и т. д., хотя и заключают в себе определенный рациональный смысл, в целом не совпадают с собственно кантовской постановкой вопроса.
Повторяем, основная и определяющая проблема кантовской "Критики" - это вопрос: как становится возможным применение категорий, как возможен синтез чувственности и рассудка, каков механизм, движущая. Пружина этого синтеза? Ведь чувственность и рассудок (т. е. априорные доопытные категории и эмпирическое чувственное многообразие) рядоположны и никак не связаны между собой.