ВСЕ

— Филя, я все хотела спросить, почему ты себя так называешь? Ведь ты сам захотел, чтобы тебя Филей звали?

— Не Филей, а Филькой! И здесь существенная разница!

Катя с Филькой, сидя на сосновых чурках, чистили картошку. Моня в углу за столом заряжал патроны. Сашка со Степаном на улице кололи дрова, и оттуда доносились их голоса, чаще Сашкин, веселый и звонкий, реже Степанов, глухой, хриповатый.

Филька бросил очищенную, точнее, изуродованную чисткой картофелину, протер широкое лезвие охотничьего ножа, пальцы сполоснул в ведре.

— Филя — это профанация той идеи, которую я оформил своей кличкой.

Филька говорил как всегда многозначительно, исключительно серьезно, словно был уверен, что если он открывает рот, то только для того, чтобы сообщить несомненную истину или нечто совершенно исключительное.

Поначалу Катю раздражала эта манера пророчествовать и поучать, но очень скоро она почувствовала, что слушает Фильку всегда с интересом и что его манера говорить — это, по сути, что-то очень близкое к тому упорству, с каким он настаивал на своей смешной кличке. И спросила его об этом не случайно.

Филька вперил в нее свои серые глаза, чуть приподнял бровь, подался вперед.

— Кличка эта справедливо квалифицирует мое место здесь, в этой обстановке. Сашка отлично стреляет. Степан вынослив, как медведь, Моня шарлатан по призванию…

Моня за столом повернулся к ним и заулыбался виновато и сконфуженно.

— …Моня и тот умеет кое-что лучше других! К примеру, быстро и хорошо заряжать патроны, хотя закрывает глаза, когда приходится стрелять. Я назвал лишь некоторые достоинства наших друзей. Я же сам не умею ничего и не имею желания научиться! Нелегко было признаться себе в этом, поверь, но пришлось, потому что нежелание — это и есть неспособность!

— Но тебя все здесь любят! — возразила Катя. — Сашка мне о тебе…

Он повелительно перебил ее:

— Не то! Любят? Это значит, что ненавидят. А за что меня ненавидеть? Я никому зла не делаю, чужой хлеб не ем. В мире так много ненависти, что ее отсутствие мы готовы принять за любовь. Любовь — это не то. Любовь — явление чрезвычайно редкое.

Катя с сомнением покачала головой. Сказала искренне:

— Я вот всех вас люблю.

— И Степана? — спросил тотчас Филька, как будто иглу воткнул.

— А почему я должна его не любить? — смутившись и даже испугавшись, вопросом на вопрос ответила Катя.

Филька посмотрел на нее пристально, чуть-чуть, лишь уголками тонких губ усмехнулся.

— Опасная тема? — не то спросил, не то подвел черту разговору.

Уже который раз в разговорах с Филькой Катя неожиданно словно на гвоздь наступала. Ей всегда хотелось спорить с ним, часто его утверждения казались не просто неверными, а будто сознательно обращенными в неверность. Но сколько раз, когда она уже готова была уличить его в нелогичности или даже в ошибке, он вдруг врывался какой-нибудь фразой в запретные области ее дум или состояний. Она боялась Фильки, но боязнь была такого рода, что порождала соблазн испугаться еще раз.

Другое дело — Степан.

В тот суматошный первый день, когда они пришли на базу, обменявшись впечатлениями, она сказала Сашке о Степане: "Какой-то он… угрюмый…" Сказала очень осторожно и не пожалела об осторожности, потому что Сашка возразил категорично: "Зато верный!"

В отношениях Степана и Сашки была какая-то недемонстрируемая близость, причины которой ускользали от Кати, тем более досадно, что ее беспокоила эта близость, внушала смутный страх, может быть, именно потому, что была непонятна…

Моню она полюбила сразу. В тот день он подошел к ней и сказал:

— Ты знаешь чо, если я… это… нечаянно матюгнусь… ты не обижайся, ладно?

При этом он так смешно шмыгнул своим зигзагообразным носом, что она рассмеялась и ответила с чистой душой: "Ладно!"

— Я хороший! — сказал он. И Катя снова рассмеялась. Моня был первым, с кем она заговорила, через кого нашла общий язык с Филькой и вообще вписалась в эту компанию на правах своего человека.

Моня был неряха и разгильдяй. Лодырь он был феноменальный. Но в бросающейся в глаза небрежности, что сквозила в отношении к нему всех остальных, не было презрения, и даже Степан, мрачный и немногословный, когда говорил с Моней, добрел голосом.

В тот первый день, когда праздновали одновременно и Монин день рождения и «свадьбу», после изрядного количества тостов Филька пел под гитару давно запетые романсы, но звучали они в этой обстановке удивительно в тон, и Катя даже подпевала немного… Но потом гитару взял Моня и спел блатную песню. Это скорее была пародия на исполнение, хотя Катя так и не поняла, как сам Моня относился к своему исполнению. Он выпячивал челюсть, закатывал глаза, тряс головой или покачивал ею в зависимости от ритма, плакал и скулил голосом абсолютно не певческим и брякал по струнам вообще, казалось, как попало.

И мамаши своей я не помню!
Дайте крылья, я к ней улечу!
Воспитать меня Север не сможет,
Потому что я сам не хочу!

Потом он пел про «пацанку», которая "хоть ты и женщина, но ты еще дитя". Компания укатывалась со смеху, хлопали и топали ногами по непроструганным половым доскам.

Филька потерял всякую важность и гоготал неистово до слез и коликов. Потом Моня плясал под гитару «цыганочку». Плясал с исключительной бездарностью, но с таким азартом, что заразил всех, и даже Степан пробухал сапожищами дважды вдоль барака.

Монина абсолютная бездарность во всем странным образом обращалась в свою противоположность, в редкий дар быть нужным всем, с кем общался. Между прочим, его лень и разгильдяйство всегда проявлялись лишь до определенной меры и потому не были никому в тягость и не вызывали раздражения или неприязни. Моня умел быть и безотказным и неразборчивым в деле. Катя вообще подозревала, что именно Моня был тем стержнем, на котором крепилась вся компания столь разных по характеру людей.

Это Моня закричал "горько!", когда перешли ко второму вопросу "повестки дня". Это его радостный взгляд подтолкнул Катю на ответ в быстром и сконфуженном Сашкином поцелуе. Уловив встречное движение губ, Сашка вдруг по-настоящему почувствовал себя женихом и как-то сразу весь преобразился внешне, что немедля подметил Филька.

— За постоянство твоего одухотворения! — произнес он тост, гипнотизируя Катю изучающим взглядом человека, претендующего на знание человеческой природы.

И только Степан тогда ничем не выразил своего отношения и опростал кружку, словно выполнил установленный ритуал.

Ростом он был ниже Сашки на полголовы, но вдвое шире в плечах, кряжист и ухватист: сила чувствовалась в нем медвежья и в лице было что-то от хозяина тайги широкий нос, глаза с глубокой посадкой, черные, как и его жуткая борода, от висков уходящая за воротник. Короткие, толстые пальцы когда собирались в кулак, казалось, сливались в монолит сокрушительный и всепробивающий. Усы, азиатским изгибом уходящие в бороду, скрывали выражение губ, почти всегда плотно сжатых и неподвижных, даже когда он говорил. Говорил он всегда хмурясь, глухо, иногда неразборчиво, никогда не повторял сказанного. На зов никогда не откликался, а лишь поворачивал голову, отвечал часто только кивком головы.

Его должны были бояться, но никто не боялся, и Катя ломала голову, пытаясь понять, что еще видят в нем или знают о нем все остальные, чего она не может уловить и потому правильно понять и правильно относиться к этому человеку.

У Фильки на этот счет ничего выведать не удалось, но на ее интерес Филька сделал стойку и вот теперь, через месяц щелкнул ее по носу. Пронюхал-таки!

А иногда Кате казалось, что все они не боятся Степана только потому, что не знают его. Но в этой мысли была претензия, и Катя отказывалась от нее, как только она появлялась.

Ей, конечно, повезло, что прибыла она в эту компанию в день общего веселья. В такой обстановке притирка сократилась вместо нескольких недель до двух, трех дней. Эта же обстановка открыла ей Сашку со многих сторон сразу и не принесла ни одного разочарования.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: