Стоп! Господи! Кому это я все говорю! Чего это меня вдруг прорвало?! Какая болячка неожиданно вскрылась? Ведь я уже давно числюсь в уравновешенных...
Я отмахиваюсь и поворачиваюсь к морю. А оно все волнуется, как заведенное, накатывается и откатывается, и что-то до тошноты фальшивое видится мне в лениво-игривой плавности водяных вздутий, именуемых волнами, уж лучше бы шторм, тогда можно сжать челюсти, напрячь мышцы и отплевываться от волн или плеваться в них, и можно крикнуть что-то дерзкое и злое, крикнуть так, чтобы выплеснуть в крике всю боль, и желчь, и тошноту - освободиться от них - пусть все расхлебывает безбрежная мертвечина, что зовется морем, и ничего, что, захлебнувшись, отравившись моей тошнотой, всплывут кверху брюхом акулы или дельфины, их много, а я один, и мне еще хочется жить и замечать красивое и не болеть от безобразного...
- Людка, выкинуть его?
- Сиди.
Сейчас глаза ее грустны. В них еще неприязнь. И, к моему удивлению, не ко мне. К Валере.
- Ты ее любишь, - говорит она, и попробуй определить интонацию. По меньшей мере это сказано недобро, и сначала я замечаю именно это, и лишь через паузу до меня доходит, что речь идет о матери Людмилы.
- Не начинай, пожалуйста, - говорит Валера, встает, оттолкнувшись от меня достаточно небрежно, запрыгивает на палубу, падает лицом вниз на лежак рядом с Людмилой. Она сопровождает его взглядом и продолжает смотреть на его модно стриженный затылок.
- Если это так, - говорит она тихо, так, что я еле слышу, - если это так, ты большая свинья, Валера.
- А ты маленькая, - отвечает он подчеркнуто спокойно.
- Я дрянь, я знаю. Но ты свинья.
И хотя разговор идет тихо, я чувствую, что это не просто ссора и мне решительно не нужно при этом присутствовать. Оглядываюсь на берег. Возможно, доплыву, если сниму туфли, но куда их деть? И не топать же потом босиком через весь город.
Людмила сидит, обхватив руками коленки. Катерок развернуло поперек волны, от легкой килевой качки создается впечатление, будто Людмила печально покачивает головой, но она недвижна, и взгляд ее по-прежнему словно замер на Балеринам затылке, грустен тон опасной грустью, которая, накапливаясь, может обернуться истерикой.
Сначала я вижу движение губ и чуть с опозданием слышу стихи. Она их не читает, а всего лишь произносит.
- Однажды красавица Вера, одежды откинувши прочь, одна со своим кавалером до слез хохотала всю ночь...
- Людка, тебе еще не надоело?
Валера явно пасует. Тема ему неприятна. Относительно "темы" я, конечно, уже догадываюсь. Мне даже не противно, мне неинтересно, и я смотрю в воду, она бледно-голубая, но темнеющая в каждом гребне волны, это приятно глазу, успокаивает, в душу вкрадывается равнодушие, и язвительные интонации Людмилы уже вовсе не трогают и не тревожат меня.
- Однажды красавица Вера, одежды откинувши прочь, с всеобщим любимцем Валерой...
- Людка, заткнись, а?
- Хам. Постеснялся бы постороннего человека. Скажите, - это уже ко мне, - вы морально чистый человек?
- Не знаю, - отвечаю, слегка растерявшись.
- Врете, уважаемый! - радостно вскидывается Валера. - Человек всегда знает, морален он или нет.
- Вы, например, - мгновенно парирую.
- Я морален, - уверенно отвечает он. - В соответствии с моим пониманием морали.
- Интересно? - включается Людмила, опережая меня.
- Пожалуйста! В двух словах для интересующихся и ханжей. Ханжа - это я?
- Человек - продукт материи и потому раб. Рождается по чужой воле, не выбирает ни родителей, ни места рождения, ни времени, ни национальности, ни даже своего будущего, потому что оно определено воспитанием. Единственная цель жизни человека - обретение максимальной свободы от обстоятельств, в которые он брошен чужой волей или, скажем, судьбой. Смерть есть насмешка, издевательство над жизнью. Бунтовать против этого издевательства смешно, нужно к нему присоединяться. Вот! Это первый импульс свободы!
"Ишь ты! Черноморский супермен!" - отмечаю не без удивления. Пытаюсь определить, для кого он говорит, для меня или для Людмилы. Что я ему? А с Людмилой - неужто впервые так?
- Главная заповедь - ничего не принимать всерьез. Ничего! Минутку!
Он лихо и красиво срывается с места и исчезает в каюте, появляется с тремя бутылками фанты, ловко, изящно вскрывает их каким-то заморским приспособлением, подает мне и Людмиле. И откуда только в нем эта исключительная мужская изящность движений, поз, жестов? И все естественно, без рисовки. А Людмила! Без колебаний отправил бы я их для ознакомления внеземной цивилизации с образцами земного человеческого рода. Только при успении, чтобы они не раскрывали рта. Все, что еще может сказать Валера, я приблизительно знаю. Он изобретает велосипед люциферизма в самом упрощенном варианте, и счастье его в отсутствии информации.
- Моя теория не нова, - улыбается Валера, словно угадав мои мысли. Она полностью взята из христианства.
Я почти давлюсь глотком фанты. Это же надо, в какие времена мы живем!
- Из десяти заповедей есть одна, которая не только перечеркивает все остальные, но и делает ненужными все философии и религии. Какая?
Вопрос только ко мне. И я, ей-богу, в полном недоумении.
- Не клянись! - раздельно, чуть ли не по буквам произносит Валера и снова запрокидывает бутылку фанты над головой. Движения не успеваю уловить, а пустая бутылка будто сама улетает в море.
- Остальные девять заповедей соприкасаются с этой через союз НО. Возлюби ближнего своего. Но не клянись! Почему? Да потому, что ты этого не сможешь. Не укради! Но не клянись. Потому что завтра назовут воровством то, что им не было. Не пожелай жены ближнего своего. Но не клянись. Потому что тебе просто везет, что жены твоих друзей - изношенные клячи. Итак, не клянись! Потому что все в мире условно и недостойно серьезного отношения.
- И любовь, - вставляет Людмила, и вовсе не вопросом.
- Вопрос прост, как говаривал наш преподаватель научного коммунизма, прежде чем соврать...
Валера смотрит на нее. Они профилем друг к другу. Если бы выключить их голоса и озвучить иным текстом, что-нибудь из Шекспира или Гете, впрочем, нет, на эти напряженные губы не лягут слова любви, и глаза обоих - в них ни любви, ни мира, одно честолюбивое сутяжничество...
Валера в ударе. Если б он знал, сколько человек до него так думали, так говорили, так жили! Но известно, что знание не освобождает от собственного опыта, доброго ли, дурного. Количество добра и зла на душу населения - величина постоянная для всех эпох. И такое соображение может быть весьма оптимистичным в наши кажущиеся апокалипсическими времена. Ведь вот этим двоим еще все предстоит... И другим. И народам. И России... Нет, не верю в конечность наших времен. К апокалипсическим настроениям знакомых моих отношусь с подозрением. У одних в глазах перст наказующий: "Скоро ужо вам всем будет по грехам вашим!" У других лень жить, и думать, и делать. У третьих гордыня. Убеждены они, что являются именно теми блаженными, которые посещают сей мир в его минуты роковые. Простой политический кризис их не устроит. Им подавай Второе Пришествие!
Валера между тем подошел вплотную к изобретению Шопенгауэра.
- Все, абсолютно все хотят быть здоровыми, богатыми, иметь власть. Кто этого не хочет, тот шизик. Но у одних есть для этого воля, а у других нет. И начинается морализирование. А что говорит христианство? Не просто не поимей жены ближнего своего, но и не пожелай ее. Грех не только действие, но и мысль о нем. А в мыслях грешны все. Потому христианство высшая философия. Между мыслью и поступком нет разницы. Подумать о зле все равно, что совершить его. А если грех есть все, то его, в сущности, нет, а есть жизнь, в которой надо вести себя соответственно натуре. И люди делятся не на чистых и грешных, а на имеющих волю к поступкам и не имеющих. Я так вообще считаю, что человек желающий, но не делающий просто тварь лицемерная. И таких большинство.