Вот что рассказал Ваня. Бедняга покрылся потом, и глубокая вера была написана на его лице. Он стоял, вытирая лоб, по которому скользили отблески давних ужасов и давней доброты. Китти разделяла волнение, мощно овладевшее им, и кажется готова была расплакаться.
Но прошли времена, когда плачут. Это болезнь, мы от нее излечились.
А что касается рассказа… Было ль так, не было ль — кто знает? Да это и неважно. Нет здесь никаких чудес, одна истерия. Мне она претит! Ваня — богатырь, ему бы скалы ломать, и вдруг такие заскоки! Я вижу, как этот увалень обсасывает куриную ножку и пялит глаза на девчонок. Как же согласуется одно с другим? Я спросил его и получил ответ:
— Одно дело Россия, другое — Европа. Я вот родился там, и то не понимаю, в чем тут дело, хоть и знаю, как там жить надо. В России над всей землей — божий мир. А то, о чем я рассказывал, — это испытание нам было. И опомнился я тогда, потому что каждым человеком милосердие правит.
Я только рукой махпул. Что толковать с подобными людьми! И чтоб переменить тему, начал шутить с Фран-тишкой. Однако барышни мои что-то примолкли, и то одна, то другая все возвращались к услышанному:
А что стало с князем?
Что вы делали потом?
— Да кабы все рассказывать — до будущего рождества не кончить, — отвечал Ваня. — Наслушались бы вы столько, что в ушах бы загудело. Как великий князь Павел обнимал моего господина под Сандомиром. Как он чуть не стал эмиром в Туркестане, как подвел подкоп под железную дорогу и блокировал Пензу — да еще тысячу таких историй. Но все это, — прибавил он, отвечая на вопрос одной из поварих, — сущая чепуха против того, до чего же моему господину везет с бабами!
Я сказал болтуну, чтобы он не очень-то хвастался.
Я ведь тогда, в охотничьем домике-то, слышал, что ты говорил, и очень хорошо помню, как ты тогда горько корил князя.
А это, — возразил Ваня, — я говорил потому, что был пьян и еще потому, что мне далеко до князя. Я обыкновенный дурак и очень часто не вижу, куда он меня ведет. Не могу я этого понимать.
Больше я из него ничего не вытянул. Он был убежден, что его князь — самый замечательный хозяин из всех, какие когда-либо жили на земле. На том, значит, и осталось. Кухарка дала Ване еще кусок сала на зубок, и постепенно в кухне восстановилось прежнее веселье.
Подобные истории, над которыми взрослые, быть может, слегка улыбнутся, отнюдь не придавая им веры, — того сорта, что могут задурить голову пятнадцатилетним подросткам. Марцел и Китти испытали это на себе. Да и что вы хотите — оба еще и оглядеться-то в жизни как следует не успели. Оба еще — ни рыба ни мясо, и сами в себе разобраться не в состоянии. Ходят как зачарованные. Чуть подует легонький ветерок — они уже толкуют об ужасных ураганах, а утрет кто украдкой слезинку — уже плачут над этим человеком, как дети малые. Однако при всем том и они уже кое-что слыхали о ночных свиданиях, и не так уж они невинны, как бы вы думали. Знаете ли вы, как представляют они себе возлюбленную? Этакой королевой с длинными ресницами, которая трубит о своей любви на всех перекрестках и в порыве страсти, запрокинув голову, бросается на грудь возлюбленного.
Мощный звук этой зори долетает и до детских спален и не могут тогда уснуть эти маленькие люди, и мечутся в своих постельках ночи напролет. Все это — святая правда. Дети могут грызть себе ногти и, засунув пальчик в рот, с рожицей, покрытой царапинами (следы последней драки из-за какого-нибудь пирожка), думать о делах: любви.
Когда Ваня закончил повествование о подвигах своего господина и когда Китти уже в самом деле пора было уходить спать, оба подростка выскользнули из кухни. Кто знает, что видели они в те минуты в обоих русских, кто знает, какие великолепные головы приставляли они к их плечам, какие сердца вкладывали им в грудь. Китти дала себе волю. Тут оба заговорили — наперебой, находя в этом сплетении правды и лжи тысячи поводов для размышлений. Марцел был еще большим простачком, чем Китти, но — как это свойственно мужчинам или мальчикам — воспринимал все гораздо конкретнее, чем его подружка. Он первый сказал, что попросит у полковника разрешения уйти с ним. Куда? Куда заблагорассудится полковнику, куда он поведет!
Марцел видел золотистый воздух России, березы на! равнине, по которой под звон колоколов движется войско и видел толпы черных людей, и все они склоняются перед полковником, и по щекам их стекают слезы радости, ибо с князем возвращается к ним старое время. А в головке Китти, подобно вьюге, сквозь которую доносится звон бубенцов, шумело восхищение.
Тем временем барышня Михаэла и Сюзанн поглядывали на часы. Часы показывали десять — время, когда кончается день детей.
Я уже два раза говорила Китти, чтоб она шла спать, но девочка питает излишнее пристрастие к русским приключениям, — заметила мисс Эллен.
Так поздно уже, — отозвалась, в свою очередь, Михаэла. — Пойдемте посмотрим, что она там.
С этими словами она встала, собираясь выйти. Сюзанн и полковник присоединились к ней, и так они застигли пашу парочку, которая окунала кончики пальцев в океан ночи и грез.
Марцел и Китти были похожи на двух осликов, замерших, опустив головы к ногам и слушая, как растет трава.
Умонастроение Китти было не так уж чуждо Михаэле; быть может, старшая поняла, что именно в эту минуту младшая слагает какую-то клятву, — и обняла сестренку. А Марцел отлепился от стены, прижавшись к которой стоял, слегка разведя руки, так что ладони его касались деревянной обшивки, и, сделав два-три нерешительных шага, приблизился к полковнику. И взял его за руку — в точности так, как сделал это при первой своей встрече с властителем его дум.
Марцел, — сказал полковник, коснувшись его виска, — не кажется ли тебе, что пора?
Куда? — спросил мальчик.
Домой, — ответил полковник, заметив, как опытный исповедник, что этой разбереженной душе иначе ответить нельзя.
АДВОКАТ И МОЙ ХОЗЯИН
Слава богу! Слава богу! Слава богу!
Экономически посевные системы делятся на два рода: нерегулируемая, или свободная, и регулируемая. Первую применяет хозяин, который не придерживается определенной последовательности в землепользовании… и так далее.
Слава труду! Слава труду!
В отсталых странах до сих пор сохранился двухпольный севооборот… и так далее.
Да сохранит нам господь бог рассудок! Вижу продолговатое помещение, и в нем — кипы бумаг. Мой хозяин, Йозеф Стокласа, сидит в глубоком кресле, и на лице его написано усердие. Он изучает. Перед ним — том «Экономической энциклопедии», карандаш и бумага. Он подпер висок ладонью, и дух его впитывает приведенный текст. Стокласа озабочен, он жаждет узнать нечто новое и с благородным рвением алчет знаний. Удачи его занятиям! Удачи! Удачи! Удачи!
На тридцать девятой странице он останавливается. Он не спокоен — внимание его притягивает письмо, доставленное с утренней почтой. Стокласа берет его в руки и, взглянув на корявый почерк, отбрасывает снова. Некий нанизыватель букв призывает его остерегаться, ибо счеты с ним еще не сведены.
«Ненасытная вы утроба, — черным по белому написано в первой же строчке, — мало вам ваших погонял да загонял? Еще и шпиков напустили? А ведь сушняк тот гроша ломаного не стоил, при старом-то герцоге сколько мы его перетаскали! Спокон веку ни одна душа не смела и слова супротив этого сказать, а вот при республике ваш подручный тачку мне поломал и отнял топор! Ничего, я вам это припомню на каком-нибудь собрании…»
Пан Стокласа повторяет вслух фамилию писавшего: «Хароусек, Хароусек, Хароусек…» — и встает. Он хочет посмотреть, как дела на хозяйственном дворе, но едва он сделал шаг, как кто-то постучал.
Наш управляющий вернулся к столу, взял ручку и начал что-то черкать по бумаге.
— Войдите! — произнес он, не поднимая головы. Лакей (по имени Лойзик) нажал ручку двери и стал на пороге. Ждет вопроса.
— Что там? — спрашивает, выдержав паузу, хозяин. И чувствует, как Лойзик обрыскивает взглядом стол, и с трудом сдерживает отвращение.