ГЕОРГИЙ ЭФРОН

ПИСЬМА М. И. ЦВЕТАЕВОЙ

<Февраль — март 1940 г.><Голицыно>

Маман!

Я пошел гулять с Зелинским[1] и Султаниазовым.

Приду когда нужно (не поздно)

Фррррр…рр

Мур

<Лето 1940 г.> Москва

Маманкин!

Звонил Николай Николаевич.[2] Он — в «Интернац<иональной> литературе».

Я ушел за билетом на Утесова.[3] Фррр

Мур

<Лето 1940 г.>

Маманкин!

Позвонил Оболенской; — ее не было дома. Позвоню еще. Пока пошел в библиотеку обменивать книги. Фррр

Мур

ГУРЕВИЧУ С. Д

26/III-42

Дорогой Муля!

Сегодня получил твою телеграмму; очень рад, что мы с тобою вновь вошли в контакт и знаем место пребывания друг друга.

После того, как ты выехал из Москвы,[4] я оставался на Мерзляковском переулке недели две. Но, видя что делать мне было ровным счетом нечего и следуя официальным предписаниям, я счел целесообразным эвакуироваться[5] и 30-го октября я, получив соответствующий эвакуационный документ от Союза Писателей, выехал с эшелоном Союза в направлении Ташкента. Выехал не один, а в сопровождении знакомого поэта-переводчика А. С. Кочеткова (он написал пьесы «Коперник», «Надежду Дурову» и т. д.) и его жены.

Путешествие наше было исключительно трудным и утомительным; в Куйбышеве, благодаря тому, что с нами ехали активные, разбитные академики, эшелону дали продовольствие и мы уж поехали, как пассажирский поезд, т. е. гораздо скорее, чем прежде. Всё же путешествие длилось свыше 3-х недель, и только 23-го ноября мы прибыли в Ташкент.

Когда мы ехали, то казалось, что самое главное, основное — это доехать до Ташкента. Когда же мы прибыли в столицу Узбекистана, то основным вопросом стал вопрос о прописке. Из нашего вагона (вагона писателей) только Кочеткова и поэта-переводчика В. Державина оставили в Ташкенте (в качестве переводчиков, нужных людей); всех же остальных скоропалительно отправили в Самарканд и районы (Андижан, Наманган и т. д.).

Исключительно длительная и сложная процедура с пропиской, документами, отысканием комнаты, ордерами и т. д., длилась свыше 2-х недель. Я получил разрешение на прописку в качестве члена семьи — племянника — Кочеткова. На 16-й день после приезда — 9-го декабря — я, наконец, прописался и стал ташкентским полноправным гражданином. Я считаю очень большим достижением тот факт, что мне удалось как-то закрепиться именно в Ташкенте; это — центр Ср<едней> Азии, как-никак — столица; здесь много писателей, академиков, музыкантов; отсюда и уехать можно будет гораздо скорее, в случае надобности.

Прожив некоторое время на ул. Урицкого, тратя всё время на «познание» ташкентских возможностей, на выяснение, кто здесь живет и чем занимается, на отыскание источников питания и добывание каких-то продуктов, объединяясь с Кочетковым для преодоления жизненных трудностей, я не имел никакой возможности поступить в школу, тем более не зная, что будет завтра.

Но к концу декабря всё как-то начало входить в колею; я переменил комнату и поселился в том же доме, что и Кочетков, на l-м этаже. Живу за ширмой; за койку с матрасом и подушкой, стулом, столом плачу 70 р. в месяц. Хозяева не мешают; я с ними уживаюсь. Живу я в самом «центре» Ташкента, в 2-х минутах ходьбы от Пушкинской улицы, где помещается Почтамт, Дом Академии Наук, Институт мировой литературы и т. д. Это самый лучший район Ташкента; во всяком случае самый культурный.

В начале января я поступил в 9-й класс средней школы, имея за собой гандикап[6] в 1/2 года потерянного учебного времени. Параллельно с напряженной учебой было необходимо неуклонно разыскивать всё новые и новые пути к отысканию возможностей устройства с питанием, отыскивать каких-то знакомых, бегать по городу целый день.

Приехав в Ташкент, я немедленно наладил связь с Митькой, который находится в Ашхабаде (столица Туркменской ССР.) Он — студент Ашхабадского Пединститута (факультет языка и литературы). Судя по письмам — он всё такой же, совершенно не изменился. Живет он с бабушкой — очень больной, и дядей (доцент-историк Насонов), которого должны скоро призвать в армию. Рассматривая все пути устройства, я прозондировал и ашхабадские возможности, но вскоре убедился, что было бы глупо и нецелесообразно туда ехать. Во-первых, к Митьке приехал его кузен Миллер, во-вторых, вследствие предстоящего призыва его дяди положение (материальное) их крайне неустойчивое и мне помогать они не смогут, в-третьих, в Ашхабад попасть — неимоверно сложно и трудно, в-четвертых, Ашхабад — провинция по сравнению с Ташкентом и там мне не окажут такой помощи, как здесь, учитывая сколько здесь писателей и знаменитостей. В дальнейшем оказалось, что я абсолютно был прав.

Между тем, время шло и шло. Я продолжал учиться, потея над проклятой математикой; я сильно похудел, но не терял надежды на улучшение моего положения; деньги были — оставалось еще от чистопольских ликвидаций.

В начале февраля я пережил кошмарный период (как раз мне исполнилось 17 лет тогда). Производился набор в шк<олу> ФЗО; я уже прошел комиссию, которая признала меня годным; я был в холодном поту; я метался… но к счастью, всё миновало (пока что) и я занимался, как прежде, в школе.

В течение февраля я питался в столовой, куда прикрепили Кочеткова, на его пропуск — тарелка супа в день, и 400 г хлеба по карточке. Такое положение долго не могло продолжаться, и физиологическая потребность увеличения пищи вывела меня из «башни из слоновой кости», где я пребывал, на путь усиления изыскания новых путей устройства.

К этому времени, в Союзе Писателей открылась столовая — лучшая в Ташкенте. Почти каждый день конфеты, всегда суп и какое-нб. 2-ое, часто — мясо бывает, хлеб дают 200 г. Лафа, одним словом! Я, конечно, не смел и мечтать (там записано 100 человек, сама столовая называется «спецстоловой», представляешь себе — алтарь какой-то!) Впрочем, «форсирование» дверей Союза Писателей началось с того, что мне удалось, при содействии Кочеткова, записаться в библиотеку Союза. Так что «пища духовная» была обеспечена…

Я пошел к Николаю Вирта (говорили, он может помочь). Он посоветовал мне поступить на работу грузчиком («молодой парень, как вы»… «работать, как мы когда-то») и сказал, что помочь ни в чем не может. Хорошо. Первое поражение, но носа я не повесил — не в моем стиле.

Тогда я уже был знаком с Ахматовой, которая деятельно за меня ратовала. Она написала изумительную поэму;[7] пользуется необыкновенным почетом и уважением, часто выступает, вообще «возродилась». Я продолжал питаться супом. Я познакомился с одними артистами и некоторое время пользовался их хлебосольством. Ахматову всячески протежировал Ал. Толстой (и протежирует). Она через него начала действовать, чтобы меня включили в число «счастливцев» (посетителей столовой Писателей.) Это было неимоверно, сказочно сложно. Наконец, к 11-у марта всё как будто было в порядке и мне должны были выдать пропуск… Но тут директора Литфонда пришлось перевести на другую работу (уволили) и всё пришлось начинать сызнова. Всё это тянулось неимоверно долго. Сколько за меня людей говорило! Ахматова, Эфрос, Погодин, Улицкий, Шток… Наконец, соединенными усилиями пропуск в «алтарь» был получен. Только вчера меня внесли в «окончательные списки». С этим, по крайней мере, покончено. 1-ое и 2-ое обеспечены, столовая — за мной. Это огромное достижение. Сколько энергии на это потрачено, сколько хлопот!

вернуться

1

Корнелий Люцианович Зелинский (1896–1970) — советский критик. Г. С. Эфрон выделял Зелинского из всех обитателей Дома творчества как интересного собеседника и умного человека. В ноябре 1940 г. внутренняя рецензия Зелинского решила участь сданного Цветаевой в Гослитиздат сборника стихотворений. Сын Цветаевой и тогда сохранил «нейтралитет». 23 декабря 1940 г. он записал в дневнике: «Отрицательную рецензию, по словам Тагера, дал мой голицынский друг критик Зелинский. Сказал что-то о формализме. Между нами говоря, он совершенно прав, и конечно я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери — совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью» (ГЭ, с. 209). Примечательно, что сам рецензент, под давлением общественного мнения, которого, как утверждают, тогда не было, вынужден был прибегнуть к оправданиям в печати: «Публичность и ответственность воспитывают людей, — писал Зелинский в заметке „Редактор художественной литературы“. — Издательства мало стремятся к тому, чтобы работу редактора сделать общественной. Ему приходится объяснять свое решение в „частном“ порядке, если к тому возникает необходимость. Так, недавно мне пришлось отклонить в Гослитиздате сборник стихов, представленный одним крупным русским поэтом. Разумеется, речь шла не о том, чтобы не печатать данного автора, известного уже более 30 лет и являющегося первоклассным мастером стиха. Просто сборник был составлен неудачно. Но этот факт, конечно, не мог остаться неизвестным и вызвал некоторое „брожение умов“, особенно среди литературной молодежи, поклонников поэта. Тогда я пошел навстречу обвинениям и прочел свою „частную“, „внутреннюю“ рецензию в широкой аудитории, чтобы защитить и доказать свою правоту. Я не скажу, что вся аудитория согласилась со мной, но самая дискуссия имела немалое значение» («Литературная газета», 1941, 11 мая, № 19 (933), с. 4).

вернуться

2

Николай Николаевич Вильям-Вильмонт (1901–1986) — переводчик, литературовед; работал в журнале «Интернациональная литература», выходившем в Москве с 1933 по 1943 г., давал Цветаевой переводческую работу.

вернуться

3

Леонид Осипович Утесов (наст. имя Лазарь Вейсбейн; 1895–1982) — артист эстрады, организатор, руководитель и солист одного из первых советских джазовых коллективов.

вернуться

4

С. Д. Гуревич был командирован в г. Куйбышев

вернуться

5

Г. Эфрон месяц прожил у тетки и пытался официально закрепиться в Москве. Удостоверившись, что надежды на прописку в Москве у него нет, решил вторично эвакуироваться. Местом эвакуации он избрал Ташкент, надеясь на встречу с Д. В. Сеземаном

вернуться

6

handicap (англ.) — помеха; в скачках — невыгодное положение перед началом состязаний

вернуться

7

«Поэма без героя»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: