Табуретка не сдвинулась с места. Он сел на нее и начал осматривать свои новые руки.
Руки были мощные. Одна ладонь закрыла бы обе лапки старого профессорского тела. Руки были грязные. Грязь, какой-то мазут въелись в кожу, под ногти. Ногти были толстые, на левой руке два ногтя росли неровно после какой-то травмы. Руки были сильно разрисованы. На пальцах имелись различные перстни, выбитые под кожу синей краской, в промежутке между большим и указательным пальцами на левой руке красовались решетка, проволока и надпись: "Не забуду мать родную", на правой в этом месте была искусно нарисованная фига.
От изучения эпистолярного наследия бандита Гоши профессора отвлек ржавый лязг. Дверь отворилась и в комнату весело вошел бодрый мужичок, одетый несмотря на летнее время в телогрейку без воротника, шапку и вязаный свитер.
– Привет, земляк,- радостно кивнул он Дормидону Исааковичу, будто давно был с ним знаком,- давно тут паришься? А я прямо со
"Столыпина" – и в кандей. Конвой нажаловался, накатали, суки позорные, рапорт. Ты как, голяком квасишься? Не тужи, у меня заначка есть, сейчас чифирнем.
– Простите, – привстал профессор, – мы не представлены друг другу. Меня зовут Дормидон Исаакович, доктор экологических наук, профессор. Заведую кафедрой в Кенигсбергском университете, так сказать, наследник Канта…
Профессор чувствовал, что говорит не то, но не мог остановиться. его несло.
– Да-с, коллега, встреча наша, конечно, в месте несколько…
Ну-с, вы сами понимаете, что ситуация весьма экстравагантная, впрочем… Вы присаживайтесь, не затрудняйте себя…
– Псих, что ли? – спокойно отреагировал пришелец. Или косишь по черному? Меня Вася зовут, Вася-Хмырь. Если на дальняках бывал – должен знать. А по вашим, курортным, еще не гулял. Здоровье, вишь, на лесных зонах врачи запретили. Вот и загнали сюда, в Прибалтику.
Эта кича, я вижу, еще немецкая, старая. Давай, не суетись, пупырей у двери нет, а я тебе не наседка. Сейчас чифирку сварганим, приколимся. Ты че не хаваешь, сегодня день-то горячий, а завтра – летный. Ешь, остынет.
– Благодарю вас, – вежливо отказался профессор, – не вполне понимая неожиданного товарища по камере, – я не голоден.
– Ну, тогда я похаваю, не возражаешь? Последние два дня в
"Столыпине" ничего, кроме тухлой селедки, не было. А птюху – пополам, не возражаешь?
Вася-Хмырь скинул телогрейку и бойко расправился с миской жидкости и половинкой того, похожего на глину, вещества. Профессор смотрел на едока с ужасом.
– Ништяк супчик-то, – хлопнул себя по животу Вася.- А хлеб хреновый, его подсушить надо. Ты свою птюху на окошко положи, он и подсохнет.
Только сейчас профессор обратил внимание, что то, что он принял за обычное углубление в стене, является окном. Это окно без стекол было закрыто решеткой изнутри, решеткой с более мелкой ячейкой снаружи, а сверху на нее был наварен стальной лист.
– А у нас на Северах в кандеях зонтов нет. У нас – воля…
Вася болтал, занимаясь, по мнению профессора, странным делом. Он надергал из телогрейки вату, извлек откуда-то несколько кусочков газеты, свернул из этой газеты шарики с ватой внутри и выложил эти шарики у отхожего ведра. На манер фокусника он извлек еще несколько пакетиков, в одном из которых оказались спички с кусочком коробки, в другом – заварка чая, в третьем – табак. Вася взял кружку и постучал ей в дверь.
– Воду давай, – сказал он вопросительному глазу надзирателя.
Получив воду, Вася извлек еще кусочек мыла, натер им кружку снаружи, свернул цыгарку, затянулся, одновременно поджигая первый комочек бумаги с ватой, и, перехватив кружку грязным платком, зафиксировал ее над импровизированным костром.
– Курить хочешь, земляк?
– Благодарю вас, коллега. Не курю.
– Да кончай ты. Кури вот, не выкобенивайся.
Вася протянул аккуратно свернутую самокрутку, профессор из вежливости взял, вставил в рот и, совершенно неожиданно для себя, с наслаждением затянулся. В голове поплыло, как после бокала хорошего коктейля. Привыкшее к дешевому табаку тело Гоши наслаждалось после длительного никотинового голодания.
К удивлению профессора вода в кружке вскипела быстро. Вася высыпал туда заварку из пакетика и укрыл шапкой, настаиваться. Все это было для профессора равносильно чуду: и костер в углу камеры, и крепкий запах махорки и чая, и уверенные, размашистые действия Васи по кличке Хмырь.
Пятый день проживает Дормидон Исаакович в карцере. Он привык к
"вертолетам", нарам, прижатым в дневное время к стене, на манер железнодорожных. Он уже знает, что чифир пьют по очереди, по три глотка (а на Севере – по два), передавая кружку товарищу, что после ритуала чифироглотания наступает время прикола – душевных разговоров за жизнь. Вася-Хмырь простучал соседние камеры, узнал, что его сосед
– старый зэк Гоша-Бармалей и относится к профессорским странностям снисходительно. Ему все равно: косит ли Бармалей или в самом деле сошел с катушек, не буйствует – и ладно. В чем-то Вася даже доволен неординарным поведением сокамерника, оно вносит в его довольно-таки однообразную жизнь элемент новизны.
Следователь профессора не вызывает, ждет, когда строптивый уголовник наберется ума. Профессор же с жадностью неофита познает замкнутую на себя вселенную тюрьмы. Васины байки он слушает, открыв рот и жутко жалея, что не может конспектировать из-за отсутствия бумаги с ручкой.
Наблюдать за их беседой уморительно. Но наблюдать некому. Штатные наблюдатели – коридорные надзиратели – заглядывают в глазок редко, они давно отупели от своей сторожевой службы и предпочитают проводить время в тоскливом созерцании собственного пупка днем, а вечером отводят душу у женских камер. Надзиратели-женщины ненавидят представителей обоих полов, время на подглядывание за мужиками, в отличие от надзирателей-мужчин, не тратят, а выбирают себе в жертву одну камеру и начинают "доставать" ее жителей разнообразными придирками.
Вот небольшой пример диалога между Дормидоном Исааковичем и
Васей-Хмырем. Оба от беседы получают взаимное удовольствие.
Д.И. – Вот помню, уважаемый Василий Хмыревич, на банкете в
Венгрии нам подавали удивительное блюдо. Берется, знаете ли, целый набор нежнейших осерди теленка.
В.Х. – Чего, чего берется?
Д.И. – Осерди. Грубо говоря, различные внутренние органы. Сердце, почки, легкие…
В.Х. – Так бы и говорил – кишки.
Д.И. – Ну, не совсем кишки… Впрочем, приближенно можно считать осерди аналогом куриных потрошков.
В.Х. – Чем считать?
Д.И. – Аналогом. Это нечто вроде синонимов в семантическом анализе языковых структур.
В.Х. – Слушай, псих! Кончай пиздеть!! Прикалываешь про жратву – прикалывай. А темнить фраерам в белых фартуках будешь. Ну, че вылупился! Трепись дальше, интересно же.
Д.И. – Простите, на чем я остановился?
В.Х. – На кишках и на этих, как их? – синонимах.
Д.И. – Да, да. И вот эти телячьи, свежайшие осерди или, как мы условились их называть, – внутренние органы теленка тушатся с различными овощами. А овощей, скажу я вам, в Венгрии небывало много.
И все – прямо с грядки. И, конечно же, различные пряности, травы.
Тут вам и белый корень, и кориандр, и петрушечка с укропом… В общем, десятки наименований. Готовится блюдо по заказу. Пока вы расслабляетесь за холодными закусками – официант уже катит столик с керамическими, подогретыми мисочками. Осерди раскладываются на глазах клиента, аромат, скажу вам, неописуемый. Тут же, на столике, поднос с различными соусами. И запотевшая, прямо со льда, длинная бутылка прекрасного венгерского Токая.
Если учесть, что диалог протекает в день летный, то есть в день, когда горячее в карцер не подают, ограничивая заключенных кружкой кипятка и куском хлеба тюремной выпечки, то живые картины профессорского повествования вызывают у Васи чувства вполне адекватные.
– Ибена вошь! – восклицает он.- Мы, помню, сельмаг поставили. Вот нажрались тогда. Я три банки шпрот срубал, банку тушенки и бутылку водки выпил. А закусывали конфетами, "Красная шапочка" называются. Я с тех пор на конфеты смотреть не могу, сразу блевать тянет.