Я заговорил с ним о Бакуеве. Это тоже показалось ему странным. И, рассказывая мне о незадачливом искателе, Сикорский вдруг что-то заподозрил.

Портрет княгини хранился в запаснике.

Посвящать в свои дела Веронику Семеновну было нельзя.

В его сейфе еще со времен Ребрикова лежали какие-то ключи.

Один из них подошел к двери запасника. Все остальное проделать было легко.

На портрете княгини стояли инициалы «А. В.». Сикорский пришел в ужас. Повинуясь первому побуждению, он сколупнул краску с уголка портрета. Бакуевскую папку он взял с собой.

Но была еще жестянка на стене дома Дукина.

Он решил уничтожить и этот след. На улицу имени 8 Марта он пришел в тот час, когда я уходил от Вали Цыбиной. Он сорвал жестянку с вензелем и бросил ее в яму на пустыре.

Он не следил за мной. Просто наши дорожки пересеклись в тот вечер.

Потом они стали пересекаться все чаще.

«Мне не надо было брать эту проклятую папку, – писал он. – Но я хотел окончательно убедиться, что мы нарвались на княгинин клад. Я убедился в этом. Я стал понимать, что вы, Зыкин, приглядываетесь ко мне. Вторая моя ошибка – возврат папки на место. Мне казалось, что я обеляю себя. Когда же я увидел вас, стоящим в раздумье у церковной ограды, я сообразил, что переиграл. Я всегда опаздывал, Зыкин. Я опоздал убить вас. И, пожалуй, только об этом и жалею. Теперь вы стоите перед моим трупом. Смотрите на него, любуйтесь…»

– Вот сволочь, – пробормотал Лаврухин, бросая письмо на стол.

– Кто бы мог подумать…

Сикорский повесился в кухне на веревке, укрепленной на газовой трубе.

На столе стояли две бутылки из-под водки. Бурмистров листал альбом, Петя Саватеев вертел в руках болт, пытаясь умозрительно постичь его назначение.

– Мне не следовало заговаривать с ним о письмах, – сказал я.

– Чушь все это, Зыкин, – возразил Лаврухин. – Он вон еще когда понял, что влип. На него твоя физиономия действовала.

– А где письмо Карониной? – спросил Лаврухин.

– Потеряли, наверное, – откликнулся Бурмистров. – Астахов этот был безалаберным субъектом. Ну что же, будем клад изымать?

Через два дня Наумов уезжал домой.

– Почему вы обрадовались, когда услышали о пропаже бакуевских бумаг? – спросил я.

Он смутился, потом признался, что просто ему было приятно видеть мрачную физиономию Сикорского. Наумов сказал, что этот человек всегда был ему антипатичен. И Лире тоже. Что-то в нем не нравилось им, но что, они не понимали.

– Лучше поздно, чем никогда, – сказал я. – И все-таки мне надо было задать этот вопрос тогда же.

– Тогда я вам на него ответил бы иначе.

Вот так. Если бы Валя Цыбина в день нашей первой встречи назвала имя Вити Лютикова, то он сейчас был бы жив. Она не захотела. Что же, я ей тоже ничего не скажу. Я не скажу о картине, которая висит у нее над кроватью, я не скажу, почему убили Витю. Возможно, она обо всем догадывается… А может быть, я ошибаюсь. Но ей я ничего не скажу.

Перед самым отъездом Наумова мы зашли с ним в музей, чтобы еще раз взглянуть на фрески. Клад был извлечен. Коллекцию луноликих красавиц с газелями, печальные глаза которых напоминали глаза княгини Улусовой, Алеша Васильев замуровал в основание печного борова. Тайник был устроен капитально и хитроумно. Нужно было снять верхнюю вьюшку, затем разобрать часть кладки внутри борова. Под кирпичами лежала железная плита с отверстием посредине. В это отверстие завинчивался болт и превращался в своеобразную ручку. Плиту таким образом было легко поднять, и под ней открывался тайник. И красавицы и газели хорошо сохранились. Но меня они не волновали, мне почему-то неприятно было смотреть на них. От этих красавиц пахло кровью, страданиями и еще черт знает чем, как иногда говаривает Лаврухин.

Каждая картинка была обернута в бумагу. Листки были исписаны. Чернила выцвели, бумага пожелтела. Но Наумов сразу узнал почерк Алеши Васильева. Судя по всему, это были листки из его дневника. У Наумова зародилась надежда обнаружить в этих записях хоть какие-нибудь указания на то, где искать имя гениального художника-самоучки, жившего в восемнадцатом веке.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: