Сопоставим описание второго крестового похода у Хониата и у его современника — Иоанна Киннама. Отношение Киннама к латинянам однозначно: крестоносцы виновны во всех недоразумениях, тогда как поведение византийского правительства абсолютно оправданно и справедливо. Хониат куда осторожнее в своих оценках: он осуждает бесчестные поступки Мануила I по отношению к участникам похода, обвиняет византийцев в обмане и тут же подчеркивает мужество иноземных рыцарей. Достоинствам Фридриха Барбароссы отведен целый параграф; среди этих достоинств — благородство происхождения, разум, непобедимость в битвах и поразительное христолюбие. Хониат даже сопоставляет германского императора с апостолом Павлом. И в самом конце книги, приближаясь к печальной развязке, Хониат прямо называет глупостью и бессмыслицей неразборчивую враждебность к латинянам, нежелание отличать в их среде друга от врага.

Мы должны очень хорошо представить себе, в каких условиях это писалось — накануне и вскоре после падения Константинополя, когда враждебность к людям с Запада была по-своему естественной и понятной. Старые церковные споры теперь превратились в настоящую схизму, раскол. Хониат же стоит выше этой слепой вражды. Нельзя ли предположить, что именно аристократизм западноевропейского общества импонировал Никите, хотя, разумеется, одними только социальными симпатиями подобная широта воззрений и объективность необъяснимы.

Противопоставление Византии и Запада имело в глазах Хониата еще и иной аспект. На Западе, говорит он, давно уже знали, что в Ромейской державе заняты только пьянством и что ее столица превратилась в новый Сибарис, утопающий в неге. На Западе, пишет он в другом месте, византийцев называют ехиднами-матереубийцами, имея в виду отсутствие в империи верности василевсу, бесчисленные государственные перевороты, неустойчивость политического устройства. Иными словами, Хониат вспоминает о Западе, когда говорит о нестабильности византийского общества. Запад видится ему осуждающе глядящим на изнеженную и неверную Византию. В чем же заключались, по Хониату, язвы византийской общественной жизни?

Одна из них — всеохватывающий эгоизм, себялюбие, забота исключительно о самом себе. Люди пренебрегают близкими, родными, Родиной — ими движет лишь жажда самосохранения, корыстная трусость.

Моральные нормы утратили сдерживающую силу — человек руководствуется исключительно обстоятельствами и масштабами своих возможностей. Хониат обостренно ощущает нестабильность, неустойчивость, подвижность или, как он иногда говорит, пестроту сущего. Неустойчив общественный порядок, изменчивы людские настроения, нестабильно положение человека, слуги неверны господину.

Официальное христианское учение исходило из ничтожности земных богатств, и Хониат, оставаясь человеком Средневековья, прославлял нестяжательство и осуждал сребролюбие. Но подобные стереотипы мышления оттесняются в «Истории» другой, для писателя гораздо более важной темой — о трагической нестойкости собственности. Конфискация имущества, разграбление имущества — об этом Никита говорит непрестанно, и не ликование нестяжателя порождают у него рассказы о грабежах и конфискациях, но теплое сочувствие ограбленным и скорбь, рожденную ощущением нестабильности общественного устройства.

Но если нестабильность имущественных отношений огорчает и гнетет Хониата, то куда в большей степени — незащищенность человеческой жизни. С каким-то болезненным постоянством вновь и вновь говорит Хониат о казнях. Рассказ об отрезанной голове, которую либо поднимают на шесте, либо швыряют к ногам правителя, о голове с оскаленными зубами, которую пинают, перебрасывают словно мяч, — рассказ этот повторяется, превращается в своего рода клише. В этом рассказе — не только средневековое любование ужасами, но и несомненное отвращение перед самой возможностью безжалостной расправы с человеком.

Переживший кровавый террор Андроника I, писатель неоднократно возвращается к мысли о святости человеческой жизни. Казнь через сожжение он называет всесожжением, вожделенным для демонов, превосходящим тавроскифскую жестокость, противоречащим христианским нормам. Изложив содержание указа Андроника I о расправе с заговорщиками, Хониат пишет, что он потрясен этим постановлением; он особенно возмущен тем, что законодатель приписал Богу свою злую мысль, подсказанную на самом деле «древним человекоубийцей» — диаволом. Ведь Господь определенно вещал, что не желает смерти грешника, но хочет, чтобы тот обратился к истине и жил.

Ни в чем, пожалуй, человечность и терпимость Хониата не выразилась с такой отчетливостью, как в этико-художественных принципах построения образов.

Византийские хронисты, агиографы и риторы, как правило, делили человечество на благочестивую и, следовательно, «положительную» часть и на людей нечестивых, злых, «отрицательных». Панегирику повсюду противостоял «псогос», хула, хотя, разумеется, у разных авторов оценка одного и того же персонажа могла оказаться противоположной.

Хониат нарушает утвердившуюся традицию (нарушает, надо заметить, в «Истории», но никогда — в ораторских сочинениях, где построение образов вполне канонично). Он даже с некоторой навязчивостью настаивает на сложности человеческого характера, на сочетании в одном и том же человеке противоположных качеств. Мануил I в изображении Хониата умен, энергичен, смел в бою. Стоя на пороге смерти, он тем не менее устремляется на помощь осажденному турками Клавдиополю — он выходит, не взяв с собой ни постели, ни подстилки; он движется ночами, освещая путь факелами, и спит на земле, набросав ветки и хворост. Но вместе с тем Мануил сладострастен, несдержан в гневе, безгранично доверяет астрологам и предсказателям. В мирное время казалось, как бы подводит итог Никита, что смысл жизни для Мануила заключался в наслаждении, ибо он предавался неге и роскоши, обжорству и музыкальным развлечениям, но в трудную пору император начисто забывал обо всех сладостных удовольствиях. И еще глубже другая мысль Хониата: не следует упрекать Мануила за его действия, даже если он не сумел улучшить положение страны — ведь государь изо всех сил старался это сделать.

Пожалуй, в целом Хониат все-таки любуется Мануилом, его рыцарственностью, его самоотверженностью, хотя и не молчит о его просчетах и неудачах. Напротив, Андроника I историк ненавидит: Андроник для него мерзкий плешивец, кровожадный тиран, лицедей и развратник. Но его отвага и находчивость, его скромность не скрыты от читателя, и ряду мероприятий Андроника Хониат в полной мере отдает должное, даже рисуя идиллическую картину благоденствия, будто бы наступившего в Византии в короткий период царствования узурпатора, — картину, думается, продиктованную не действительными фактами, а своеобразно понятым принципом объективности, необходимостью отыскать позитивный противовес мерзостям ненавистного тирана.

Можно было бы, пожалуй, сказать, что общественные и нравственные идеалы Хониата в очень большой степени порождены его трагическим восприятием действительности, ощущением надвигающейся катастрофы и затем, в последних частях «Истории», переживанием катастрофы совершившейся. Ожидание катастрофы пронизывает и образную систему «Истории».

Мы говорили уже о том, что средневековый художник мыслит и оперирует готовыми стереотипами — формулами и образами, — восходящими к литературной традиции: к Библии, к сочинениям отцов церкви, к гомеровским поэмам. Но стереотип выражения не означает или, во всяком случае, далеко не всегда означает отсутствие живого чувства. Напротив, готовая формула, рождая у образованного читателя определенные аллюзии, способна создавать особую эмоциональную напряженность: недаром Хониат, переходя к падению Константинополя, резко увеличивает число библейских формул. Он поступает так не потому, что неспособен отлить свои чувства в свежие формы, но потому, что библейский пафос, порождающий дополнительные ассоциации, кажется ему (и, видимо, его современникам) более соответствующим драматизму ситуации, нежели будничная, лишенная риторического накала речь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: