Ехал Пепс в Гамбург и думал, что здесь он покажет всю свою силу и ловкость, отдохнет душой. И правда, в первый же день он за восемь минут уложил норвежца Хюиста, потом так же поступил с тяжеловесом немцем Шварцем, потом приемом тур-де-бра на второй минуте припечатал к ковру своего старого соперника Клеменса Гуля. Но в самый канун дня, когда Пепс должен был встретиться с Хольстоном из Калифорнии, Пепса в коридоре цирка пырнул ножом в бедро калифорнийский арбитр Ньюкстон. Пепс хотел вырвать из рук Ньюкстона нож и нечаянно сломал арбитру кисть. И тогда Пепса схватили и отправили в тюрьму. На суде Пепс ясно доказал, что он только защищался, но разве судьи слушают черного человека! И Пепса приговорили к трем годам тюрьмы. У него и сейчас темнеет в глазах, когда он вспоминает свою камеру из железобетона и тюремный двор-колодец.
Три года томился Пепс в тюрьме и три года думал, зачем бог устроил на земле такую несправедливую жизнь. И еще он думал, что никогда больше не станет бороться. Правда, он привык к цирку, его всегда радостно возбуждала ярко освещенная арена, блестящие костюмы артистов, трескучие аплодисменты; при одном звуке циркового марша по телу у Пепса пробегала нервная дрожь. Но ложиться под Гуля или Хольстона только потому, что они белые, он не согласен. Да и публику он больше не хочет обманывать. Спорт есть спорт, а блеф - блеф.
Пепса продержали в тюрьме два лишних месяца, взяли с него за это шестьдесят марок и выпустили. Сейчас же к нему бросились антрепренеры. Один ангажировал его в Вену, другой - в Берн, третий - в Константинополь. "Нет! сказал им всем Пепс. - Нет!" У какого-то темного дельца он купил паспорт на имя Джима Никсона из Филадельфии и уехал в Бремен. Там он разгружал пароходы, ел с портовыми рабочими за одним столом, спал с ними в одном бараке. И никто из них не сказал ему: "Блэк!" Нет, ему жали руку и говорили: "Комрад". Для тех, кто трудится, всякий цвет кожи хорош.
Так прошло несколько месяцев. И вдруг прилетела весть: в России рабочие взяли власть в свои руки. Пепс сказал: "Кончилась ночь на земле" - и двинулся на восток. Много раз его арестовывали, прежде чем перешел он фронт. И вот он опять в России. Но теперь уж это была его Россия, страна, за которую он готов был отдать жизнь. Не в цирк потянуло здесь Пепса, а в шахту. Забойщики хлопали его по плечу и, смеясь, говорили:
"Ничего, Джим! У тебя черное лицо от мамы с папой, у нас - от угля. Ничего, Джим: пойдем к коммунизму вместе". Пепс жал им руку и, как никогда в жизни счастливый, отвечал: "Вместе! Вместе!"
И пусть теперь товарищ Иван скажет, что Пепс свое слово держал крепко: они вместе долбили уголь и вместе били врага. А что его отсылают отсюда, в этом он не виноват. Он Луначарскому ничего не писал. Может, товарищ Иван написал, а он, Пепс, никому, кроме Ивана, и не говорил даже, что когда-то боролся в цирке. Зачем ому цирк, когда он и так счастлив! Конечно, народный комиссар лучше знает, что кому делать.
Он, Пепс, понимает, что такое дисциплина, он подчиняется. Но, если правду говорить, Джиму Никсону лучше живется, чем жилось Чемберсу Пепсу. Пепс умер
И бог с ним.
ЗАКОЛДОВАННЫЙ СПЕКТАКЛЬ
Кому хоть раз довелось проехать ночью по Донецкой степи в арбе на сене, тот, сколько б потом ни жил на свете, хоть сто лет, все будет вспоминать упружистое покачивание, запах чабреца и мяты, шелест сена и бархатное небо со звездами, которые с высокого воза кажутся и ярче и ближе. Но одно дело ехать на сене, а другое - в сене. Пепса так глубоко зарыли, что ему было не до звезд. Даже дышать ему пришлось через какую-то железную трубку. Конечно, сено со всех сторон давило, кололо, царапало, но он терпеливо молчал, не двигался и только изредка чихал. Когда мы доехали наконец до хутора и там освободили бедного пленника, он так глубоко задышал, будто хотел вобрать в свои могучие легкие весь воздух.
Светало, идти было опасно, и мы остались на хуторе. Через запотелые стекла мы смотрели, как деловито долбят носами землю еще не улетевшие грачи, и томились. Чтоб скоротать время, я принялся рассказывать об Артемке. Пепс оживился, закивал головой:
- О, да, да! Артиомка очень хороший артист!
Тогда я рассказал, как правдиво Артемка сыграл у белых роль комиссара и как белые чуть не убили его за это. Пепс вскочил и забегал по комнате:
- Белий не любит правда! Белий надо в мусор бросать! Артиомка будет великий артист. Артиомка любит правда. О, то не артист, кто играет неправда, то барахле!..
Едва стемнело, мы выбрались из хутора и зашагали по черной степи. Здесь еще можно было наткнуться на белых. Мы предпочитали не рисковать и, заслышав дальний топот, ложились на землю. Топот затихал, и мы, измазанные грязью, шагали дальше, чтоб через несколько минут, заслышав в бурьяне шорох притаившегося зверька или страшный в ночной тишине крик филина, замереть на месте.
Но, когда сквозь кромешную тьму стал доноситься переливчатый лай собак и больше не оставалось сомнений, что сюда, так близко к Припекину, дозоры белых забрести не посмеют, мы схватились, как дети, за руки и побежали.
Нас остановил разъезд. Меня узнали, но со мной был неизвестный человек, к тому же такой необыкновенный, и нам дали конвоира.
В квартире командира не было ни его самого, ни Дукачева. Был только дежурный - тот самый старый шахтер, который объяснял Артемке, что на конвертах надо писать уезд и волость Держался он начальственно.
- Ты что же опаздываешь? - сказал он. - Там, поди, уж кончают, - но увидел Пепса и в изумлении заморгал глазами.
Я наскоро объяснил, кто такой Пепс и откуда мы явились.
- Так топайте же в театр, - сказал старик. - Там они все представление смотрят. А меня, видишь, тут оставили. Думают: как старый, так, значит, не интересуюсь. Я не обижаюсь, нехай смотрят. Артемка, может, для меня одного все сполна покажет. А что, думаешь, нет? Ого! Артемка до меня. как до...
Но мы не дослушали и поспешили в театр.
Вмещал ли когда-нибудь этот амбар столько народу, как в этот вечер! Люди всех возрастов, от поселковых мальчишек до седоусых шахтеров, как зачарованные смотрели на тускло освещенную сцену и, боясь пропустить хоть одно слово, еле дышали А на сцене озябший и больной старик, одетый в дерюгу, говорил с упреком бородатому купцу в сюртуке и цилиндре. "За что меня гонят? Я не чисто одет, так у меня на совести чисто, я бедных не грабил, чужого веку не заедал".
Кое-как мы с Пепсом протиснулись и стали у стены. И так все были поглощены тем, что делалось на сцене, что никто даже не заметил, какой необыкновенный гость вошел в театр.
Я смотрел, слушал, и светлые мысли, как чистый родник, сами собой пробивались сквозь рой моих грустных воспоминаний. Вспомнилось мне мое безотрадное детство и то, какой ослепительный праздник принесла мне с собой "волшебная" шкатулка с прекрасной наездницей на белой лошадке. Тогда эта красивая игрушка пробудила у нас с Артемкой мечту о счастье. Мы не знали, в чем счастье. Оно представлялось нам таким же нарядным, как наша шкатулка. И неспроста Артемку так пленил в детстве цирк. Но жизнь не наряжена в голубой шелк с блестками. В ней чистое перемешалось с грязью, а высокое - с низостью. И эту правду жизни мы, двое ребят, зарабатывавшие себе кусок хлеба своими руками, скоро узнали. И не потому ли Артемка не может сказать со сцены ни одного фальшивого слова, а в живых образах и сам живет полной жизнью! Вот он, старый Любим Торцов, уличный скоморох, опустившийся до нищеты, но гордый чистотой своей души. Кто б мог сказать, что это - юнец Артемка, сапожник, беззаветный партизан!..
Так думал я, стоя вплотную к Пепсу и чувствуя, как вздрагивает его большое, упругое тело.
А Артемка все больше входил в свою роль. Став перед Гордеем Торцовым на колени, он говорил:
- "Брат, отдай Любушку за Митю - он мне угол даст. Назябся уж я, наголодался. Лета мои прошли, тяжело уже мне паясничать на морозе-то из-за куска хлеба... Что Митя беден-то! - Любим окинул зрительный зал взглядом, как бы приглашая всех в свидетели, и еще проникновеннее сказал: - Эх, кабы я раньше беден был, я б человеком был".