Это была угроза, а угроз Вадим не боялся. Он себя слабаком не считал: рост - метр восемьдесят, руки-ноги на месте, в юности самбо всерьез занимался, да и сейчас в форме. Угрозы ему - семечки, он от них еще больше зверел, бывало - давным-давно, в дворовых драках - даже контроль над собой терял, если кто ненароком вмазывал ему по-больному...
Он резко шагнул к парням, сжимая в кулаке бесполезную, бессмысленную сейчас кисть.
- А ну...
"Адидас"-один поднял руки, словно сдаваясь:
- Уходим. Творите, товарищ Айвазовский... Они пошли прочь, не оборачиваясь, ни черта не боясь, конечно, а только не желая драки с пожилым - для них! - психопатом, шли, покачиваясь на длинных ломких ногах, выпрямив плоские спины, и соплячок в ковбойке в меру сил подражал их походке, а девица плыла впереди, волосы на спину вернула, и они мотались конским хвостом в такт шагам, и Вадим, остывая, невольно залюбовался "великолепной четверкой", улыбнулся даже.
И зря. Потому что "адидас"-один - самый, видать, разговорчивый у них все-таки оглянулся, бросил на ходу:
- Я сказал: нас много, Куинджи...
Но злость у Вадима уже прошла. И не гнаться же за ними в конце концов, не ронять достоинство, с годами утвержденное. Однако, грамотные, негодяи... Пальца в рот не клади: оттяпают без стеснения.
Вадим собирал краски, кисти, складывал этюдник, вспоминал: а он каким был в их годы?
Ходил во Дворец пионеров, в студию живописи, мечтал о лаврах Куинджи, к примеру. Или Айвазовского. Незаменимо рисовал школьную стенгазету. Что еще? Ну учился вроде ничего себе: без троек. А еще? А еще гонял на дворовом пустыре мяч, пугал улюлюканьем влюбленных - вечерами, на обрывистом склоне к Москве-реке, поросшем лебедой и вонючим пиретрумом, дрался "до первой кровянки", или, как тогда называлось, "стыкался". Нет, не сахар был, не конфетка "Счастливое детство" - давняя, забытая, сладкая-пресладкая, с белой тянучей начинкой...
Или вот еще: привязывали кошелек на ниточку, выбрасывали на тротуар, прятались в арке ворот: кто купится?.. Или прибили калоши математика к паркетному полу в раздевалке...
Ах, сколько всего было!..
Улыбался умиротворенно, шагал к даче, перебросив этюдник через плечо. Вспоминал разнеженно...
Вот только джинсов у него не было, и ни у кого из приятелей - тоже, а имелись сатиновые шаровары, схваченные резинкой у щиколотки, а позже предел мечтаний! - узкие штаны на штрипках из бумажного непрочного трикотажа, желательно черные. И кеды. И что с того? Джинсы, что ли, портят человека? Чушь! Джинсы ни при чем. Вещь удобная, красивая, крепкая. Родители у этих близнят, вероятно, в загранку ездят, одевают чадушек по мере возможностей. Другое время - другие возможности: диалектика...
Нащупал щеколду у калитки, звякнул ею, пошел по тропинке к террасе.
Добравшись до тридцати лет, Вадим оставался холостяком, вовсе не принципиальным, как некоторые любят себя величать, но случайным. Буквально: случай не приспел. Вадим умел работать и работал истово, сутками иной раз не выбираясь из своей мастерской около Маяковки, в тишайшем переулочке, в кособоком, но крепком двухэтажном купеческом строеньице, где еще хранился стойкий аромат московской старины, но не затхлый и гниловатый, кошками подпорченный, а терпкий, густой, едва ли не веком выдержанный, любезный Вадиму и сладкий для него. В немалые, но и не великие свои годы Вадим имел кое-какую известность - ну, к слову, потому, что писал он на нынешний день - как это ни странно звучит! - оригинально: не искал модного самовыражения, не поражал публику лишь себе присущим - и никому боле! - видением мира, а работал по старинке. И лес на его холстах был только лесом, а поле, к примеру, всего лишь полем, но чувствовались в них и мощь, и беззащитность, и грусть пополам с радостью, то есть всем знакомое "очей очарованье", что извека живо в русской природе, что так зыбко и непознаваемо подчас и что уловить и тем более удержать под силу только очень зоркому глазу и точной руке. Короче, Вадим писал пейзажи в основном, хотя и портретами иной раз не пренебрегал, но редко-редко, не верил он в себя, портретиста. И, возвращаясь к холостому положению Вадима, заметим, что создание пейзажей требовало долгих отлучек из милой его сердцу Москвы, утомительных хождений с этюдником по весям, и где уж тут остепениться - времени не сыщешь, не наберешь.
Этим июлем собрался было в Мещеру - давно туда нацеливался! - но заболел каким-то импортным гриппом, долго валялся в постели, врачи осложнениями напугали, а тут друг и предложи поехать к нему на дачу, совсем близко от Москвы, от поликлиники - по Ярославской дороге, на полпути к знаменитой Лавре. То есть даже не к нему, приятелю, на дачу, к его деду, вернее - вообще ни к кому: дед умер год назад, дача пустая стоит, без хозяина, и глаз за ней лишним не станет. В дачном поселке, выросшем здесь еще в тридцатые годы, прилепившемся одним боком к железнодорожной насыпи, а другим - куда и выходила дачка покойного деда к довольно болотистому, с высокой колкой травой и дивными лиловыми цветами полю, к речке, бегущей через поле, укрытой с глаз долой ивняком, орешником, к негустому и светлому лесу, где не то что заблудиться аукаться глупо: весь просвеченный он, солнцем прошитый, соловьями и малиновками просвистанный... - так вот в подмосковном этом поселке коротали лето только старики пенсионеры с малолетними внуками и внучками. Вот и обещал друг тишину - чуть ли не мертвую, знал, чем купить Вадима: в постоянных своих дальних путешествиях он привык быть один на один с этюдником, не терпел в работе постороннего глазу, сторонился людей. Ну и купился на дружеские посулы, собрал чемодан, видавший виды этюдник через плечо повесил, сел в утреннюю электричку, отмахал тридцать шесть километров в предвкушении тишины и работы. Или иначе: работы в тишине. И вот на тебе: с первого дня - ни того, ни другого...
Однако пришла пора обедать, пора варить пакетный суп и вермишель, пора запить все это бутылочкой холодного пива. В еде Вадим был неприхотлив, смотрел на нее как на скучный, но обязательный процесс: лишь бы скорее отделаться. И совсем забыл об угрозе, даже не забыл - внимания не обратил. Как впоследствии выяснилось - зря: война была объявлена.