Два года эти подлюги так вот измывались, надо мной, а я терпела. Потом мы как-то поехали на сборы, я уже в больших соревнованиях участвовала. Так вышло, что Каюру не удалось меня взять к себе в комнату; хотя он вроде как за моего родственника у всех шел. Поселили меня в одну комнату стой самой девочкой, которую Семен нам в первый день показывал. Вспомнила я, что они про нее говорили, будто и у нее связки были затянуты и тоже нужна была операция. Я ее и спросила: «Тебе тоже операцию на связках делали, да? У меня, знаешь, все так и продолжает болеть. Только я боюсь Каюру сказать, чтобы из школы не выгнал. А у тебя как?» А девчонка эта, Катя, уже давно все поняла, ей тоже кто-то из раньше обработанных сказал. Она мне и открыла, что на самом деле с нами проделали и продолжают делать. И добавила: «Только ты никому об этом не говори, иначе Каюр с Витей нас выгонят, и не видать нам фигурного катания. Надо терпеть, Алька! Семен говорит, что потом мне это понравится самой. Я не верю ему, но терпеть все равно буду, потому что каток люблю. А как только стану чемпионкой, найду себе другого тренера, который мучить не будет. Лучше всего женщину».
Я, глупая, как только мы в Ленинград вернулись, все Каюру рассказала про разговор с Катей. И просила его больше мне этого не делать, потому что у меня всегда болит и болит. А он не испугался, что я все поняла. Наоборот, обрадовался, собака. «Раз ты все знаешь, то теперь мы наш «массаж» можем разнообразить. Тогда и тебе не так больно будет». И разнообразил.
Может, от некоторых его штучек мне больно меньше стало, да зато стало хотеться повеситься.
Не выдержала я, сбежала к матери. Сказать я ей боялась, просто объяснила, что больше не хочу фигурным катанием заниматься, надоело, плохо себя чувствую. Каюр приехал за мной и уговорил мать, что это только капризы. Сунул он меня, плачущую, в машину и увез.
Думала я, думала, как мне от него избавиться, и придумала. Стала я на всех важных выступлениях на лед падать, хромоту разыгрывать. А то при всех за живот хваталась и кричала: «Ой, как болит? Все внутри болит, как будто палкой истыкано!» Каюр трясся от злости и от страха, уговаривал меня бросить этот цирк, сулил и славу, и все на свете. Но я свое гнула. Не выдержал он и отвез меня к матери. Да ему что, он таких девчонок тыщу мог найти, которым в чемпионки мира загорелось!
У матери стала я в себя приходить, только долго еще живот болел, и Каюр с Витей по ночам снились. И сейчас редко-редко, но снятся рожи их перекошенные, ухмыляющиеся: «Массажик, массажик пора делать!»
Вы, Галя, говорите, что ваш Набоков не убивал мать Лолиты? А вы знаете, как Каюр с Витей мою мать убили? Да очень просто. Как-то опять они мне приснились, я заплакала во сне громко, мама ко мне прибежала. Обмяла она меня, а я прижалась к ней и спросонья все и рассказала. Она меня успокоила как могла, уложила снова и тихонько вышла из комнаты. А на следующий день соседка меня в морг отвела: лежала там моя мама мертвая, из речки Луги вытащенная.
Тут Альбина, у которой голос уже давно начал дрожать, не выдержала, уткнулась в подушку, и плеча ее затряслись от плача. К ней подсела Галя, стала ее гладить по спине, успокаивать. А бичиха Зина качала головой и ворчала себе под нос:
— Вот ведь что городские делают, баб им мало!
Только успокоив Альбину, Галя принялась рассказывать в свой черед.
История шестая,
рассказанная диссиденткой Галиной, романтическая и немного сентиментальная, но, увы, повествующая не о современных молодых людях, а о дедушке-белогвардейце и его невесте, что придает новелле несколько ностальгическое звучание
У меня была для вас приготовлена совсем другая история, не та, которую я сейчас расскажу. Та была тоже печальная, как почти все такие истории. Но на сегодня довольно с нас печали, решила я, и очень вовремя вспомнила историю о соблазненной и покинутой, которая кончилась счастливым возвращением соблазнителя. А соблазнителем был мой родной дедушка.
Диссидентство у меня, видимо, в крови. Дед мой был белогвардейцем и ушел на Запад через Крым. Там он женился на моей бабушке, дочери профессора, у них родилась мама. А после войны они решили вернуться на родину. Их, конечно, посадили, а маму отдали в специальный детдом. Потом дедушку с бабушкой выпустили и даже дали деду возможность преподавать в университете — времена переменились. Он вернулся из лагеря здоровым, как и был. У него вообще было железное здоровье. А бабушка только вышла, только встретилась с ним, на меня, на внучку, полюбовалась — хотя чем уж там было любоваться, не знаю, да и говорит в один прекрасный день: «Ну, вот и все. Теперь я могу спокойно умереть». И умерла. Устала она там очень, в лагерях, и жить ей уже не хотелось, не было больше сил.
Дедушка поначалу очень тосковал, чуть не каждый день ездил на кладбище. Потом ушел в работу. А родственники наши, и мои родители в том числе, стали наперебой подыскивать ему невест. Человек он был очень интересный, во всех отношениях красивый: высокий и совершенно белый, но с мужественным лицом, бодрым взглядом. И белогвардейскую офицерскую выправку из него никакие лагеря не смогли выбить. Ему уже было за шестьдесят, а на него тридцатилетние женщины заглядывались. У него даже любовница была, профессорша с их кафедры, но у них ничего не вышло. Дед говорил, что в ней много ума и силы, но женственности ни на грош. Так они и расстались.
Вышел наш дед на пенсию и поехал в Киев к нашим родственникам отдохнуть и поглядеть на места своей юности. Он оттуда родом был. Из Киева мы вдруг получаем телеграмму: «Встречайте такого-то, еду с невестой».
Приходим мы в назначенный день на Московский вокзал встречать жениха с невестой. Волнуемся, что за невесту он там себе нашел? Уж, наверное, что-нибудь совсем необыкновенное, потому что обыкновенных невест у него и тут хватало, в Ленинграде.
И вот подходит поезд из Киева и выходит из вагона наш дед, а рядом с ним крохотная седая старушка, Дед подводит ее к нам и говорит:
— Знакомьтесь. Это Наденька, моя невеста с одна тысяча девятьсот девятнадцатого года.
Мы думали, дед шутит, но потом узнали — все правда. Оказывается, дедушка, тогда еще молодой офицер, полюбил совсем молоденькую Наденьку и сделал ей предложение. Была уже назначена свадьба, как вдруг вышел приказ о немедленном выступлении из Киева. Наденька была вне себя от горя, но оба верили, что гражданская война вот-вот кончится, они снова встретятся и поженятся. И вот тут мой дедушка свою Наденьку и соблазнил, так уж у них получилось. И потом, говорил он, всю жизнь чувствовал свою вину перед ней и во всех церквах за границей грех замаливал, просил у Бога, чтобы это его «преступление», как он говорил, не искалечило ей жизнь. И в Киев он поехал в основном затем, чтобы побывать на месте их любви.
А Надежда Яковлевна, Наденька, рассказывала, как после ухода и исчезновения нашего деда она никак не могла его забыть. Кое-как приспособилась к новой жизни, вышла замуж, заимела детей и внуков, но каждый год в день их прощания приходила на берег Днепра, где они прощались и где, в беседке в старом парке, она ему отдалась. С годами этот район застроили, но часть парка и даже беседка каким-то чудом остались. Надежда Яковлевна уверяет, что она и в Киеве осталась жить только для того, чтобы ходить туда каждый год в «их с Боренькой роковой день». Это моего деда зовут Борисом Сергеевичем.
И вот представьте себе их встречу. Приезжает мой дедулька в свой Киев, грустно и романтически настроенный, идет искать место прощания с невестой. Первое, что ему уже чудом показалось, это то, что он нашел уголок того самого парка, изменившийся, но не настолько, чтобы нельзя было узнать. Вдруг видит — беседка, та самая! Правда, чуть осевшая, ступеньки кое-где обвалились. Заходит он в беседку, а там сидит какая-то беленькая старушка, задумчиво смотрит на Днепр.