— …не умерла и не ушла в монастырь… А он, этот… Эн-прим… О нем, пожалуй, можно теперь сказать в двух словах.
По сути говоря, жизнь его на этом закончилась. Он продолжал существовать, но то была, как говорится, одна оболочка. Какой может быть интерес в истории обыкновенного русского пьяницы? Еще лет пять он как-то боролся. Ему достали место мелкого чиновника в одной из западных губерний. Он женился на дочери своего сослуживца, иногда бил жену, иногда плакал у ее ног. Не скажешь, что было для нес страшнее. Сначала родилась дочь, через год умерла. Мальчик выжил, но шестнадцати лет, вскоре после смерти матери, ушел из дому и пропал без вести. Эн-прим был к этому времени отвратительной развалиной…
Я невольно бросил взгляд на Никонова, тот понимающе ухмыльнулся.
— Вот именно, вы правы. Не стесняйтесь, молодой человек. Кстати, забыл вчера спросить ваше имя.
Я назвал себя.
— Так вот, много лет его занимала одна мысль. Неужели он не мог прожить жизнь иначе? Ведь стоило ему сделать в критический миг один шаг, сказать одно слово, и жизнь пошла бы совсем другим путем. Если бы он тогда в университете просто сказал своему другу, что проклятый донос — это было наваждение… И ведь это было наваждение! Если бы он пришел тогда к своей Наденьке… Это стало его idee fixe. Он думал об этом каждый день и почти каждый час, а когда напивался, говорил с кем попало. Но его не понимали, смеялись, а раза два почему-то били…
Никонов замолчал. Я воспользовался случаем и спросил:
— Но откуда вам известны все эти подробности? Ведь это был никому не известный человек.
— Это был я. Ну, «пред-я», что ли. Поэтому я н е з н а ю, откуда я з н а ю его жизнь. Свою жизнь вы не знаете, а п о м н и т е. Так и я.
Он наклонился, вернее, потянулся всем телом ко мне и сказал:
— Лет десять назад я наконец нашел его могилу. И все стало на свои места. Он умер в Витебске 16 марта 1863 года. Я родился в Петербурге 16 марта 1863 года.
Глаза его опять сумасшедше блестели. Я не выдержал этого взгляда и отвернулся.
— Подождите. Прежде чем рассказать свою жизнь, я спрошу вас: разве вам не случалось смутно ощущать, что это уже с вами было. То, что происходит в данный момент. Хотя вы готовы поклясться, что это невозможно. Скажем, вы точно знаете, что приехали в город впервые. И все же чувствуете, даже определенно знаете, что когда-то видели эти улицы, дома. Ведь с вами тоже так бывало?
Я подумал и согласился: да, пожалуй, бывало. Никонов подхватил.
— Конечно, но у большинства людей это бывает редко и смутно, они не придают значения. Я же всю жизнь живу с этим. Незадолго до смерти он тоже рассказывал свою жизнь. Только не офицеру, а… помещику-поляку…
Подозрение, что я имею дело с сумасшедшим, опять появилось у меня. Но все равно хотелось слушать дальше.
— Я окончил первую Петербургскую гимназию в памятном 81-м году. Хорошо помню первое марта, линейку в гимназии, слезы на старой лицемерной роже директора, наши смятенные чувства. С пятого класса у нас были кружки, мы читали Писарева и Добролюбова, ругали самодержавие и жандармов. Но царь, разорванный в клочья бомбой…
Семья наша жила в Московской части близ Обводного канала, и в гимназию я бегал мимо бывшего здания университета, там было в это время синодское подворье. Здание это манило меня неудержимо, даже товарищи знали об этой моей странности.
Тем же летом умер мой отец, чиновник 9-го класса по министерству финансов. У матери нас осталось пятеро, я второй после старшей сестры. Пенсия грошовая. Что было делать? Стал я набирать уроки, ходил по нескольким домам, возвращался злой, измученный, без надежды.
Наконец, года через полтора мне повезло. Я нашел урок у одного статского генерала, вдовца. Занимался я с двумя оболтусами-третьеклассниками, близнецами. Платили хорошо, так что я смог отказаться от всех остальных уроков. У близнецов была старшая сестра Вера, гимназистка выпускного класса.
Это вам не пушкинские времена и у нас с Верой была вовсе не влюбленность, а дружба, даже можно сказать, на идейной основе. Я ее просвещал, таскал читать книги, что-то даже из нелегального, от знакомых студентов полученного.
Книги — книгами, а двадцать лет все равно двадцать лет… Отец был вечно занят и доверял ей во всем, так что мы проводили вместе долгие часы. И о чем только не говорили! Вера хотела, чтобы я учился, и я подал прошение в университет, на естественное отделение. Это тоже в духе времени было.
Меня приняли, и я стал ездить конкой на Васильевский, а придя к Вере, рассказывал об университете, товарищах и профессорах.
Это были, наверное, самые счастливые месяцы в моей жизни.
Но я м а меня уже ждала. Ждала проклятая, и я ее не то предчувствовал, не то в с п о м и н а л…
Время было глухое, темное. После виселиц опомниться не могли. Кто боялся, кто разочаровался, кто карьеру делал и теперь уже этого не стыдился. А я? Бояться еще не научился, разочароваться не успел, карьеру делать не умел. Просто с радостью окунулся в жизнь студенческую, с охотой ходил на одни лекции, без охоты на другие… И наверно, начинал любить Веру.
Студенчество в Петербурге собиралось по землячествам. Волжские к волжанам, донцы к донцам. Я хоть был петербуржец, но пристал к вологодскому землячеству: мать моя из Вологды была, я в гимназические годы лето нередко у деда проводил. Всех вологодских студентов я в Питере знал. Лучше, чем питерских.
Был в Вологде купец 2-й гильдии Веретенников, человек, с одной стороны, совсем дикий, блудодей и охальник, а с другой — поклонник наук и просвещения. Такие фокусы у нас на Руси бывают. Этот купец на свои деньги народное училище содержал, нескольким студентам пособие выплачивал. Деда моего, мать и меня он хорошо знал. Когда в Питер приезжал, всегда к нам заходил.
Прихожу я раз из университета, а у нас Веретенников сидит, пьяный уже изрядно. «Я, говорит, Николка, вчера хорошие деньги на бегах выиграл, хочу землячеству вашему пятьсот рублей отвалить. Зайди ко мне завтра в «Бельведер» за ними». Жил он всегда в самых лучших гостиницах.
А надо вам сказать, что землячество наше было нищее. Кто нуждался, кто вовсе голодал. Я дома жил, мне много легче было. А из других кто двадцать рублей от родных в месяц получал, тот и богач. Любую работу брали, переписывали, чертили, даже посуду мыли. И, конечно, взаимопомощь была. Знаете, говорят: итальянцы живут тем, что дают в долг друг другу. Вот так и мы. Ради этого и землячества были. Но полиция их разгоняла, искореняла. Землячества распадались, потом снова собирались.
Пятьсот рублей от Веретенникова были большие деньги. В тот же вечер я побежал к курсисткам сестрам Холиным, где вологодцы собирались, и все им рассказал. Тут еще товарищи подошли. Восторг был всеобщий, чай пили, песни пели.
Стали деньги распределять: столько-то на вечеринку праздничную, столько-то на журналы артельно подписаться, двести рублей — на помощь самым бедным — кому есть нечего, кто за квартиру задолжал. Споры шли веселые, шумные. «Пальто Сергееву купить!» — крикнул кто-то, ответом были хохот и голоса одобрения. Этот Сергеев, добрейший парень, всю осень ходил в пиджачке, так как пальто продал старьевщику ради спасения из полицейской части какой-то заблудшей души женского пола.
На другой день пошел я к Веретенникову в «Бельведер» на Невском, против Аничкова, и получил пачку хрустящих кредиток. Столько денег сразу я никогда не видел. Они уютно лежали у меня во внутреннем кармане и как будто согревали.
И тут же, едва выйдя на улицу, я встретил Булатова.
Этот Булатов был товарищ мой по гимназии. В университет он не пошел, служить не торопился, а пока неплохо жил на отцовские деньги. И не был я с ним в гимназии особенно близок, а тут вдруг как с родным увиделся. Через пять минут я почему-то рассказал ему о деньгах Веретенникова.
Странно, но Булатов, выслушав меня, как будто пропустил мой рассказ мимо ушей и сказал:
— А не пойти ли нам к Марцинкевичу? Там неплохо бывает.