До вчерашнего дня я не имел возможности убедиться в правдивости или ложности слухов о заговоре, поскольку почти никаких сношений с французами после затребования паспортов и моего удаления из Парижа не поддерживал. Однако вчера совершенно неожиданно имел я визит Талейрана, князя Беневентского. С обычным своим искусством вел он речи о нынешних трудных днях, не связывая себя какими-либо твердыми мнениями. Из речей его я все же уяснил, что он считает заговор, подобный упомянутому мною, вполне возможным…
До известия о смерти Наполеона я имел основания думать, что война уже началась или начнется со дня на день. Ныне, однако, я пребываю в неизвестности и сомнениях.
Париж, начало июня 1812 г.
Мой дорогой мальчик! Надеюсь, ты еще в Дрездене. Господина де Рюффо, который едет в Польшу, я просил уничтожить это письмо, если он не сможет передать его тебе лично. О церемонии погребения не пишу: эти акты современного идолопоклонства самым подробным образом описаны в газетах.
Русского императора представлял на церемонии Куракин. Он вышел из своего добровольного заточения, а от его старческих немощей, кажется, не осталось и следа. Как слышно, императрица австриячка уже дважды принимала его. Все заметнее Талейран. Как ты проницательно заметил, он точно ждал этого случая. Пока он никто, но влияние его растет буквально с каждым часом. Я думаю, он прежде всего использует свое влияние против войны с Россией. Ведь если вблизи границ будет одержана большая победа, то Даву, Мюрат, Богарнэ или еще кто-то из полководцев въедет в Париж триумфатором и может объявить, что в услугах князя больше не нуждается. А в нынешней мутной воде он отлично ловит рыбу.
Что сказать тебе о настроениях в Париже? Наверно, так было в Риме после смерти Цезаря или, скорее, после смерти Нерона. Впрочем, по этому поводу Тацит, которого ты вспомнил, замечает, что едва ли можно говорить об общем настроении у такого множества людей, как население Рима. Тревога — вот, пожалуй, что объединяет настроение многих. Но есть немало людей, притом из совсем разных слоев общества, для которых нынешнее положение означает надежду. Так думает твой брат, который внезапно появился у меня на днях.
Многие боятся гражданской войны, а иные открыто говорят об этом. Правда, кто с кем будет воевать, — неясно. Но ведь и после смерти Нерона это было неясно. Само возвышение Бонапарта показало, чего можно добиться, действуя быстро и безжалостно, сочетая силу и хитрость. В известном смысле теперь узурпатору было бы легче. Ведь, говоря словами Тацита, manebant etiam tum vestigia morientis libertatis.[1] А теперь и следов нет. Что касается имен возможных узурпаторов, то я молчу. Об этом предмете ты можешь судить сам.
Похоже, что главная угроза теперь — сторонники Бурбонов. Они оказались гораздо сильнее, чем можно было думать. Много слухов о волнениях в Бретани, где темные крестьяне до сих пор верят в добрых королей.
Вчера Аннет вернулась с рынка с пустой сумкой. Нет мяса, молока, плохо с овощами. Многие булочники закрыли свои лавки. Аннет сказала, что в фобуре Сент-Антуан народ разгромил булочные. Там настоящий голод. Богатые платят за припасы втридорога, но у бедняков нет для этого денег.
Я ничего не пишу о наших спорах. Время — лучший ментор и судья. Одного я боюсь: деспотизм Наполеона был настолько всеобъемлющим, что его внезапный конец может вызвать катастрофу.
Твой сын становится все больше похож на бедняжку Элизу. Такой же нежный и хрупкий. Это меня немного тревожит: ведь он мужчина. Увидев мальчика в день его рождения, я сразу представил Элизу такой, какой ты привел ее ко мне пятнадцать лет назад. Прости, если эти воспоминания слишком грустны для тебя. Во всяком случае, он здоров и любит тебя больше, чем когда-либо. Надо надеяться, что наши дети будут счастливее нас…
Петербург, май — июнь 1812 г.
…Был вместе со всеми у министра по проекту уголовного уложения. Вышел полный негодования против тех, которые там говорили. И в их-то власти миллионы людей в России!
Нынче сижу дома больной: опять проклятая лихорадка, что в позапрошлом годе ко мне в Вене привязалась. Чувствую тоску нестерпимую. К Петербургу ничто меня не привязывает, лишь NN. Да и ее не видел две недели. Иной раз хочу безумно видеть, а иной — чего-то боюсь. Что у меня за характер, право! Корсаков говорит: брось эту мерехлюндию и сватайся, пока не поздно. Меня от одной мысли обо всем, что это может предвещать, в жар бросает. Но сам в себе не могу ничего понять.
…Думал о Michel-Michel.[2] Можно разное ему в вину поставить, но измену?! И кто обвиняет! Возвышение его делает обществу немного чести, ибо способ оного только при деспотическом правлении возможен. Mais sa chute![3] Все скрыто, все тайно… Ночь, кибитка, жандарм. Кажется, если виноват, судите открыто! Где там… Мысли эти еще больше усиливают тоску. Слава богу, хоть лихорадка отпустила.
…Письмо от маменьки и записка от Оленьки. Напрасно я им написал об NN и о планах моих. Поспешил от восторженного состояния. Маменька в тревоге: такой женитьбой состояния не поправишь. А Оленька прелесть. Повезло мне такую сестру иметь. Послал ей книги.
Читал Tacite по-французски. Сколько в Геттингене латыни ни обучали, а все несвободно читаю. О тираны нынешние! Кто напишет о вас, как написал благородный Тацит?
…Нынче обедал у Корсаковых. Там поразительное известие: Наполеон упал в Дрездене на прогулке с лошади и разбился насмерть. Известие верное: Корсаков-отец получил письмо от нашего посланника, своего кузена. Волнение было необычайное. Патриоты обнимались и поздравляли друг друга как с победой. Только и речи было о Провидении, о воле Всевышнего. Вот какой жребий таила судьба для этого поистине великого человека, хоть и деспота всеевропейского!
Будет ли ныне Россия избавлена от войны, о коей давно все говорят? Много было споров о том. Я тоже говорил, и, кажется, с излишней горячностью. По мне, на любой вопрос надо с пункта зрения эмансипации народа русского глядеть. Если бы от сей войны освобождения крестьян ожидать было возможно, я считал бы и войну благом.
Владимирская губерния, июнь
Друг мой, милый братец! Вольно тебе думать, что мне не интересны твои служебные дела, а интересны только покойный Наполеон да Андрюша Татищев. Но в делах твоих я все равно ничего не понимаю и не пойму, как ты ни старайся. Мы обе с маменькой молим бога, чтобы ты не прельщался воинской славой, а служил с успехом в гражданской службе. Я хочу еще, правда, чтобы ты сделался писателем. Мне кажется, что и NN этого хочет. Если бы ты знал, как мне не терпится с ней познакомиться! Я уверена, мы с ней сойдемся. По губернии объявили новый рекрутский набор: по одному человеку с двухсот ревизских душ. Неужели война все-таки будет?
Ну, хоть ты и не берешься судить о моих делах служебных, на этот раз все поймешь и заинтересуешься.
На прошлой неделе зовет меня князь Григорий Петрович (я тебе словесный с него портрет рисовал) и очень даже любезно говорит:
— А не надоел тебе, братец, Санкт-Петербург?
Я совершенно не понимаю, куда он клонит, но на всякий случай от такой ереси открещиваюсь: «Помилуйте, ваше сиятельство, как можно…»
Смеется. Короче, предлагает мне сверхштатный пост в нашем посольстве в Берлине. «Ты, мол, в Германии учен, couleur locale[4] знаешь. С французами тоже имел дело, тот-то и тот-то о тебе хорошего мнения. Не думай, впрочем, что тебе много с пруссаками возиться придется. Государь велел создать нечто вроде штаб-квартиры дипломатической для решения всех европейских дел». Это значит, конечно, для переговоров с французами. Они теперь переговоров ужасно хотят, воевать с нами отнюдь не собираются. Ехать надо не позже как через две недели. Дал он мне на размышление день. Наутро я согласился. Искренне желаю отечеству полезным быть, но ясно вижу, что в Петербурге это невозможно. Особенно после происшествия со Сперанским. Идея моя об освобождении остается главной целью жизни моей. Но сделать пока ничего не могу, ибо сила у защитников рабства безмерная.