— Чего копаетесь?
— Бомбы потушить не умеете! — кричали из всех этажей соседнего дома. Бомбу засыпали. Сразу стало темно. Загремели зенитки.
— Осколки!
Все разбежались.
— Как светло-то было! Точно днем! — оживленно заговорила Кира.
— А ты трусила! Видишь, как здесь интересно!
— Очень интересно, только страшно!
— Ничего, привыкнешь.
— Отбой!..
— Отбой!.. — раздалось со всех сторон.
— Слава богу!
— Наверно, еще раза два придем сюда за ночь.
— Подержите Мишутку. У меня руки и ноги затекли. Кира, где ты? — волновалась Ведерникова.
— Зде-е-сь! — кричала девочка уже с крыльца.
— Вы сегодня дежурите с часу ночи до пяти. Распишитесь.
Высокая стройная девочка подала мне лист и карандаш.
— Мая, я должна дежурить завтра. Ты опять перепутала.
— Заболели многие. Пожалуйста, Ольга Константиновна, согласитесь!
Мая — связист но дому. Она умоляюще глядит на меня.
— Хорошо, отдежурю. Кто со мной в паре?
— С вами Филонов.
Ветреная осенняя ночь. Скрипят старые липы. Холодный резкий ветер срывает листья, забирается под пальто, заставляет зябко ежиться. Заплутавшись в темноте крикнула:
— Павел Николаевич!
— Я, — отозвался Филонов.
Он давно живет в соседнем каменном доме. Это художник, человек большой воли. О нем говорили, как аскете-подвижнике, отдавшем всю жизнь искусству. Он действительно работает много, очень много. Картин своих не продает и почти не выставляет. Когда началась бомбардировка города, он вызвался быть бессменным дежурным на чердаке. Длинный, худой, с высоким лбом, легко одетый, часами стоял он там. Я как-то попросила начальника пожарного звена заменить Филонова.
— Простудится, — убеждала я. — Он так легко одет. Освободите его.
— Что вы! — улыбнулся начальник. — Разве он согласится? Он хочет спасти свои картины от пожара и никому не доверит дежурство.
Филонов подошел ко мне.
— Здравствуйте, Павел Николаевич! Ночь-то какая выпала на нашу долю, зги не видно.
— Ничего, скоро рассвет. Тогда хорошо будет, — ответил он.
— Рисовать вам удается?
— Да, работаю.
— Счастливый! А мне трудно сладить с собой. Так много кругом горя…
— Мои девиз — работать при всяких условиях.
— И помотает этот девиз?
— Еще как!
В его голосе послышалось оживление.
— Откуда же вы берете время? — удивилась я.
— Мало сплю. Пользуюсь каждой минуткой. Пишу сейчас большую картину.
Тихо разговаривая, мы подошли к воротам.
Из второго этажа дома, сквозь занавешенное окно, проникал свет.
— Смотрите, — указала я на это окно.
— Сейчас заставлю затемнить.
Он зашагал размашисто. Походка у него была особенная, точно плыл, резко отталкиваясь.
— Вы не боитесь остаться одна? — донесся его голос из-за поворота.
— Идите!
Я прислонилась к железным прутьям ворот. Во мраке улицы бесшумно скользили черные тени автомобилей. В саду ветер гнул деревья. Шуршали листья. Казалось, кто-то пробирается крадучись.
«Темнее той ночи встает из тумана видением грозным тюрьма» — затянул кто-то на чердаке. Подумала: «Вот нашел тоже песню!»
…В ночной тишине, то и знай, Как стон, раздается протяжно: «Слу-у-шай! Слу-у-шай!»
«Чтобы тело и душа были молоды, были молоды…» — весело перебил унылого певца дежурный соседнего чердака.
Я засмеялась. Неунывающая у нас молодежь! Наверно спать хочет, а услышал унылую нотку и разогнал ее бодрой песней.
— Ольга Константиновна, где вы?
— У ворот.
Мелькнул огонек, качаясь, приблизился. В такую темную ночь даже мои глаза заметили его.
— Свет вашей трубки, Павел Николаевич, далеко виден.
— Простите. Буду рукой прикрывать.
— Пойдемте, посмотрим, может, еще где огонь зажгли. Без вас я боялась заблудиться.
Мы вышли на дорожку сада. Огромный каменный дом стоял черной глыбой. Нигде нет даже узенькой полоски света.
— Хорошо замаскировались…
— Да… — Филонов остановился и строго спросил меня: — А вы много сейчас пишете?
— Наверное, по сравнению с вами, совсем мало. Часто разные дела отнимают у меня все силы и время.
— Вы не гнушайтесь минутками, дожидаясь больших кусков времени. Из минут создаются часы и дни.
— Это верно. Я иногда ловлю себя на нежелании напрягаться… и все сваливаю на отсутствие времени… Но я не признаю творчества без внутреннего напряжения.
— Почему? Я стараюсь довести свою работу до совершенства. Раз десять прокрываю одно и то же место.
— По-моему, так можно засушить, уничтожить живой, трепетный язык вещи.
— Это неправда. Техническое совершенство увеличивает силу, а не уничтожает.
— Техническое совершенство должно быть слито с внутренним напряжением. Для мастера оно азбука. А вы, как сами говорите, десять раз прокрываете рисунок в любое время и с любым настроением. Работая так, вы и не заметите, как уничтожите живую душу картины… Светает… Давайте еще раз обойдем сад.
— Хорошо, только сбегаю за спичками.
— Вы очень много курите.
— Да. В табаке отказать себе не могу.
Бумажные брюки хлопают по ногам… В старенькой тужурке и кепке он, как Дон-Кихот, шагает по траве. Человек искусства! Он верит в свое дарование.
Начался рассвет. Сквозь разорванные тучи розовел восток. Пропали черные громады сада. Деревья становились зелеными. Но в них было вплетено золото осени. Город просыпался. По безлюдному мосту прошел трамвай, промчался санитарный автомобиль. Дворники подметали улицу, поднимая столбы пыли.
Тихо, без тревоги прошла ночь.
— Нам с вами повезло. Редко такие ночи выпадают на долю ленинградцев, — сказал Павел Николаевич.
Обойдя двор и сад, мы остановились у цветника.
— Мальвы уже отцвели. Как хороши они были в этом году!
— Эти цветы называются мальвы? — спросил художник, подойдя к высоким, уже потемневшим стеблям. — Они красивы, но всем цветам я предпочитаю одуванчик. Мне кажется, лучше его ничего быть не может. Часами смотрю на одуванчик и не могу налюбоваться!
— Рисовали вы его?
— Много раз… Но это такой цветок… Трудно передать, его сущность!..
Дома я много думала о Филонове. Его уменье работать во всяких условиях поражало меня. Отставать от него не хотелось.
За последнее время я почти научилась писать не видя. Но по-настоящему не записывала. Не хватало сил. Теперь строго сказала себе: «Довольно играть в занятость! Надо или работать, или честно признаться себе, что нет воли». Просмотрев распорядок своего дня, отыскала свободные минуты.
Не откладывая, стала писать о дежурстве с Филоновым. Выходило плохо. Чего-то не хватало, да и бессонная ночь на воздухе разморила. Веки отяжелели, потом сомкнулись. Голова упала на стол, перо выскользнуло из руки.
На следующий день было много дел по дому. И всю неделю отдохнуть было некогда. Ничего не записывала. Потом очень захотелось работать. Материала накопилось много. Первое время мысли перегоняли медленную запись. Примитивная техника письма раздражала. Дефектов своих записей я не знала, но что-то беспокоил меня, не удовлетворяло. Поняла: сплошь записываю диалогом. Почему? И сама себе объяснила: видеть окружающее я не могу, природу знаю и догадываюсь о ней. Труднее всего писать о человеке. Я не могу наблюдать за переменами лица, заметить характерные черточки. Не имею ключа к раскрытию образа, пониманию поступков — к психологии человека. Значит, опять не вижу «краски»? Значит, теряю и эту работу?!
Наступила странная апатия. Дни тянулись длинные, скучные. Жить так я не могла. Стала искать…
Быть художником с плохим зрением — невозможно. Но для писателя слух много значит. А если к нему прибавить еще знание предмета, воображение, ощущение, интуицию и хотя бы очень слабое, но какое-то наличие видения, — еще можно работать.
Опять начала писать, училась снова видеть жизнь.
Пригодилось давно принятое решение — все поразившее меня прятать в памяти в виде картин. Теперь эти картины записывала словами на бумаге. Работа начала интересовать. Но срывы бывали довольно часто. Тогда летели со стола не только чернила, но перо и бумага. Тоска по живописи приводила в страшное отчаяние. Написанные страницы, казалось, ничего не передают.