О, сады Ангеле[98], где маслина и кипарис, перешептываясь, обвевают друг друга прохладой и радушно делятся своей сенью, где золотой плод лимонного дерева сверкает из-под темной листвы, где наливающиеся гроздья винограда своенравно свешиваются через изгородь, а спелый апельсин, похожий на улыбающегося найденыша, лежит нередко посреди дороги! О, благоухающие потаенные тропы! Укромные уголки, где из зеркала ручья улыбается отраженный миртовый куст! Вовек я вас не забуду.
Мы с Диотимой гуляли под чудесными деревьями, пока перед нами не открылась просторная и светлая поляна.
Здесь мы и уселись. Воцарилось блаженное молчание. Мечты мои кружили над божественным девичьим станом, как бабочка кружится над цветком; и с души моей словно спало бремя, и все силы ее сосредоточились в этой радости восторженного созерцания.
— Вот ты и утешился, легкомысленный человек! Ведь правда? —спросила Диотима.
— Да, да, конечно, — ответил я. — Все, что, мнилось мне, потеряно, есть у меня; все, о чем я тосковал, что, казалось, исчезло из мира, сейчас передо мной. Нет, Диотима! Источник вечной красоты еще не иссяк.
Я уже говорил тебе, что мне больше не нужны ни боги, ни люди. Я знаю, небо опустело, а земля, где когда-то кипела прекрасная человеческая жизнь, превратилась в муравейную кучу. Но есть еще место, где мне улыбается прежняя земля и прежнее небо. Ведь с тобой, Диотима, я забываю обо всех богах на небе, обо всех богоподобных людях на земле.
Пускай мир тонет в пучине[99], я знать не хочу ни о чем, кроме моего блаженного острова.
— Есть пора любви, — ласково и серьезно сказала Диотима, — как есть счастливая пора колыбельных дней. Но сама жизнь изгоняет нас из колыбели.
— Гиперион! —она с жаром схватила мою руку, и голос ее зазвучал торжественно: — Гиперион! Мне кажется, ты рожден для высоких дел. Не принижай же себя! Тебе не к чему было приложить свои силы, это тебя сковывало. Жизнь не поспевала за тобой. Это тебя и подкосило. Ты, как неопытный фехтовальщик, перешел в наступление, прежде чем наметил себе цель и набил руку. А так как ты, естественно, получил больше ударов, нежели нанес, то сделался робок, стал сомневаться в себе и во всем; ведь ты так же чувствителен, как и горяч. Но ничто еще не потеряно. Если бы ты созрел так рано для чувств и действий, твой ум не стал бы тем, что он есть. Ты не стал бы мыслящим человеком, если бы не был мятежным и страдающим человеком. Поверь мне, ты никогда бы не смог так ясно ощутить равновесие прекрасной человечности, если бы сам в такой мере не ощутил его потерю. Твое сердце обрело наконец мир. Я хочу в это верить. Я понимаю это. Но неужто ты и вправду думаешь, что исчерпал себя? Неужто ты хочешь замкнуться в небесах своей любви, а мир, которому ты так нужен, оставить внизу, под собой, коченеющим от стужи, иссыхающим без влаги? Как луч света, как освежающий дождь, ты должен нисходить с высот в юдоль смертных, должен светить, как Аполлон, потрясать землю и нести жизнь, как Юпитер, иначе ты недостоин своих небес. Прошу тебя, пройдись еще раз по Афинам, один только раз, и посмотри на людей, что бродят там, среди развалин: на диких албанцев и славных, по-детски простодушных греков[100]; эти люди в веселом танце или в священном мифе находят утешение от позорного ига, которое тяготеет над ними... Можешь ли ты сказать: «Мне стыдно работать над таким материалом?». А по-моему, он еще пригоден для обработки. Сможешь ли ты отвратить свое сердце от страждущих? Эти люди не так уж плохи, они не причинили тебе никакого зла!
— Что же я могу для них сделать? — воскликнул я.
— Отдай им то, что есть в тебе, — ответила Диотима, — отдай...
— Ни слова, ни слова больше, великодушная! Иначе окажется, что ты меня уговорила, иначе можно подумать, что ты вынудила меня...
Они станут если не счастливей, то благородней. Нет, они все-таки станут и счастливей! Они должны воспрянуть, выйти на свет, как юные горы из морской пучины, когда их выталкивает на поверхность подземный огонь.
Правда, я одинок и приду к ним безвестным. Но разве один человек, если он поистине человек, не сделает больше, чем сотни частиц человека?
Святая природа! Ты и во мне, и вне меня — одна и та же. Значит, не так уж трудно слить воедино и существующее вне меня и то божественное, что есть во мне. Удается же пчеле создать свое крохотное царство, почему же я не смогу посеять и взрастить то, что нужно людям?
Арабский купец посеял свой Коран[101], и у него выросло целое племя учеников, как лес без конца и без края; ужели не даст всходов и та нива, где оживает древняя истина в своей новообретенной цветущей юности?
Так пусть же все, сверху донизу, станет новым! Пусть вырастет новый мир из корней человечества! Пусть новое божество властвует над людьми, пусть новое будущее забрезжит перед нами!
В мастерских, в домах, на собраниях, в храмах — всюду все станет совсем иным!
Но мне еще надо поехать учиться. Хоть я и художник, но пока неискусный. Я творю в воображении, но рука моя еще не окрепла.
— Ты поедешь в Италию, — сказала Диотима, — в Германию, во Францию... Сколько лет тебе понадобится? Три, четыре... Я думаю, довольно и трех; ты ведь не какой-нибудь лентяй, и ты ищешь только самое великое и прекрасное.
— А потом?
— Ты станешь учителем нашего народа и, надеюсь, великим человеком. И, когда я потом обниму тебя, вот так, мне пригрезится, будто я и впрямь частица необыкновенного человека, и я до того буду рада, словно ты подарил мне, как Поллукс Кастору, половину своего бессмертия. О, я буду гордиться тобой, Гиперион!
Некоторое время я молчал. Я был охвачен невыразимой радостью.
— Разве можно быть довольным оттого, что принял решение, хотя ты еще не приступил к действию, — спросил я, — разве бывает спокойствие перед победой?
— Это спокойствие героя, — молвила Диотима. — Бывают решения, которые, подобно слову богов, заключают в себе и приказ, и его исполнение. Таково и твое решение.
Мы возвращались обратно, как после первого объятья. Все казалось нам незнакомым и новым.
Я стоял теперь над развалинами Афин, как пахарь перед невозделанным полем.
«Мир тебе, — думал я, когда мы шли назад, на корабль, — мир тебе, спящая страна! Скоро здесь зазеленеет юная жизнь и потянется навстречу благодатному небу. Скоро тучи не напрасно будут кропить тебя дождем, скоро солнце вновь приветит своих прежних питомцев».
Ты спрашиваешь, природа: «Где же люди?». Ты стонешь, как струны лютни, которых касается только брат Случая — залетный ветер, потому что мастер, ее настроивший, умер? Они придут, твои люди, природа! Обновленный юный народ вернет и тебе юность, и ты станешь как невеста его, и ваш древний духовный союз обновится вместе с тобой.
Надо всем будет царить лишь одна-единая красота; и человечество, и природа сольются в едином всеобъемлющем божестве.
ТОМ ВТОРОЙ
Μή φύναι, τον απάντα νικά λόγον, το δ'έπει φανη βήναι κεϊδεν, όδεν περ ήκει, πολύ δεύτερον ώς τάχιστα. Софокл[102] (Не родиться совсем — удел/Лучший. Если ж родился ты,/В край, откуда явился, вновь/Возвратиться скорее (Софокл, Эдип в Колоне, ст. 1224—1227. Перевод С. Шервинского)).
КНИГА ПЕРВАЯ
Гиперион к Беллармину
После нашего возвращения из краев Аттики[103] наступила последняя прекрасная пора года.
Как сестра весны предстала перед нами осень, полная мягкого тепла, — сущий праздник для памяти, поминающий страдания и ушедшие радости любви. Увядающие листья оделись в цвета вечерней зари, только сосна и лавр стояли, облаченные в вечную зелень. В безоблачном небе, не решаясь тронуться в путь, застыли перелетные птицы, а другие пичуги носились по виноградникам и садам, весело подбирая то, что оставили люди. Из отверстых небес сплошным потоком лился свет, сквозь ветки деревьев улыбалось святое солнце, доброе солнце, о нем я всегда говорю с радостной благодарностью, оно не раз — чуть только глянет — исцеляло мою тяжкую скорбь и очищало душу от тревог и сомнений. Мы с Диотимой бродили по самым своим любимым тропкам, встречая на каждом шагу былые часы счастья.
98
Ср. у Чандлера: «На следующий вечер мы спустились с Пентеле на равнину и через Калландри, деревню, окруженную олива ми, прошли в Ангеле-кипос, сады Ангеле. Это место летом часто посещается греками из Афин, дома которых расположены в рощах олив, кипарисов, апельсинных и лимонных деревьев, перемежаемых виноградниками. Старое название его было Ангеле; и рассказывают (Уилер. С. 450), что народ Паллене не вступал в брак с его обитателями из-за какого-то предательства, от которого они пострадали во времена Тезея» (Op. cit. Р. 171).
99
Может быть прочитано как биографическое: война и бегство из Франкфурта в Кассель, а затем Дрибург совпали с самыми счастливыми в жизни поэта днями.
100
Ср. выше примеч. 81.
101
Согласно арабо-мусульманскому преданию, после смерти основателя ислама Мухаммеда (Магомета) возвещавшиеся им откровения хранились преимущественно «в сердцах людей» и только частично были записаны. Но уже первый, полулегендарный ха лиф Абу-Бекр (632—634) предписал собрать записанные и записать хранившиеся «в сердцах» суры и стихи корана. До того как стать «пророком», Магомет был купцом. Канонический текст корана был составлен при третьем халифе Османе (644—656), османовская редакция является единственной дошедшей до нас.
102
Эпиграф — хор в трагедии Софокла «Эдип в Колоне», близко к концу, когда измученный Эдип уже готовится к отходу в подземный мир.
103
Автор все чаще будто забывает о своем сюжете: ведь в Калаврию он приехал «погостить» к своему «знакомому», а в Афины они ездили на несколько дней (ср. с. 131: «времени было в обрез»). Но поэт имеет в виду возвращение во Франкфурт, из которого они бежали 11 июня, а вернулись в самом конце сентября.